Мне скучно без Довлатова — страница 15 из 42

Москве кипящей, сумасбродной Польше,

где он уже с картиной побывал.

И это было все второго мая…

Второго мая я сижу один

в Москве, уже давно перекипевшей

и снова закипающей и снова…

Что снова? Сам не знаю. Двадцать лет

на этой кухне выкипели в воздух.

Я думаю — и ты сидишь один

в своей двухкомнатной квартирке над Гудзоном,

который будто бы на этом месте

коли отрезать слева вид и справа,

Неву у Смольного напоминает,

но это и немало — у меня

все виды одинаковы, все виды —

есть вид на жительство и больше ничего.

Там, в этом баскетболе небоскребов,

играешь ты за первую команду —

десяток суперпрофессионалов,

которые давно переиграли своих собратий

и теперь остались под ослепительным

оскалом всесветского ристалища словес.

И где-нибудь на розовом атолле

сидит кудрявый быстрый переводчик —

не каннибал в четвертом поколенье, —

и переводит с рифмой и размером

тебя на узелковое письмо.

И это — финишная ленточка, поскольку

все остальное ты уже прошел.

Ну, что, дружок, еще случится с нами?

Лишь суесловие да предисловья,

а вот с хозяином квартиры петроградской

и этого не будет…

А он стоял в огромном павильоне,

и скрученное кинолентой время,

спеша, входило, как статист на съемку

стрекочущего многокрыльем фильма,

да вдруг оборвалось…

Второго мая

Мы все сидим в удобных одиночках

без жен, которых мы беспечно растеряли,

и без детей, должно быть, затаивших

Эдипов комплекс, вялый и нелепый,

как все вокруг. И наша жизнь не в том,

а в том — за двадцать лет

мы заслужили такую муку, что уже

не можем

пойти втроем по Петроградской

мимо Ленфильма и кронверка,

и стены апостолов Петра и Павла,

мимо мечети Всемогущего и мимо

большого дома «Политкаторжан»,

откуда старики «Народной воли»

народной волей вволю любовались.

Мимо еще чего-то, мимо, мимо, мимо…

Вот так проводим мы второе мая.

1986

КАБИНЕТ

А в походной сумке спички и табак,

Тихонов, Сельвинский, Пастернак!

Э. Багрицкий

Мой сын, мой сын, будь тверд, душою не дремли,

Поэзия есть Бог в святых мечтах земли.

В. А. Жуковский

Я видел сотни этих фотографий

в альбомах частных или в госархивах,

для кинофильмов их перебирая.

Там были и шикарные — от Буллы,

от Оцупа, от москвича Паоло,

а были жалкие любительские фото,

на лейках, кодаках и фотокорах

когда-то где-то снятые. Я свой

несвежий хлеб имел в киноискусстве

научно-популярном, для чего

экранизировал литературу.

Я сочинил сценарии такие:

Куприн, Чуковский, Лермонтов,

Чадаев, Валерий Брюсов, Пушкин

как создатель «Онегина», конечно,

Маяковский, «Поэты на войне»,

«Поэзия в двадцатые», — и вот

теперь писал сценарий «Клим Поленов».

Всегда работа начиналась с фото,

фотографироваться все тогда любили,

но русские писатели особо

(читай у Бунина об этом),

А поэты особо средь писателей.

О, Боже, что только видел я:

Блок на балконе, темный, загорелый,

с открытым воротом и Люба рядом,

Есенин и Дункан на пляже в Биаррице,

в руках бокалы, пестрые пижамы,

плетеная кабинка, словом — «люкс»,

вот Маяковский с Лилей в зоопарке

берлинском, Пастернак окучивает

грядки с огурцами, Ахматова

на неизвестном камне гимнастику

проделывает,

поэт Бальмонт у Эйфелевой башни.

А вот они — советские поэты:

Багрицкий смотрит в микроскоп,

Сельвинский у нарт натягивает

постромки (челюскинский поход),

вот на диване в Чистополе трое —

Асеев, Пастернак, Сельвинский в портупее, —

когда б на фото появлялись духи, я

думаю, Цветаевой пятно осталось бы

на этом негативе. Вернемся

все-таки туда к своим двадцатым,

к своим тридцатым. Боже, Боже мой —

какие плечи, лацканы, улыбки!

В Париже группа — шестеро поэтов,

и рядом два посла. А вот они

в кавалерийских галифе и крагах, вот

в гимнастерках, в пряжках и ремнях,

и на них висят кобуры, а также

холодное оружие. Они в песках Туркмении,

на пляжах Черноморья, на пленумах,

на съездах, на банкетах — все, все останется

векам и даже фотография с билета сезонного

поэта Мандельштама на электричку,

год тридцать шестой…

Поленов мой был рекордсмен по фото.

Работа шла успешно. Кое-что

я присмотрел и в собственном архиве.

Я вырастал в забавнейшее время —

умер Сталин! Дверь приоткрылась,

мы вошли — пустыня! Вернее —

русская затоптанная пустошь

лежала перед нами. Вот обрубок,

обломок, щепка, ржавое болото

припахивало трупами, поди-ка

разберись. И что же, пришлось нам

разобраться. Все одним, почти

без консультантов. Какие консультанты?

Глушь, туман. Кое-что, конечно, попадалось.

Кое-как во тьме энциклопедий, примечаний

к другим энциклопедиям, куски в журналах,

строчки из статей погромных (это, впрочем,

один из самых верных нитей). Наконец,

пошли и сами книги! Помню, помню,

как я обшаривал шкапы и сундуки,

поездки к барахолке на Обводный,

забытые библиотеки (ибо библиотеки

высшего калибра очистили от книжек

прежде нас в масштабе государственном).

Я до сих пор немею, принимая в руки

легчайшие бумажные изделья, первоиздания

десятых и двадцатых. Боже мой,

не будь я идиотом, что за суммы

нажить я мог на этих книгах,

в одном укромном месте я нашел

Поленова штук восемь первых книжек.

Поленов был поэтом талантливым,

случалось — гениальным

(коль гениальность бычий есть напор),

везде на форзацах, на титулах, обложках

красуется его чеканный профиль

как некий знак масонский.

Поленов был неслыханно красив.

Актер в каком-нибудь забытом фильме

Ханжонкова, а может, Фрица Ланга,

когда б задумали они поставить «Илиаду»

иль что-то римское, — так вот актер,

игравший Ахиллеса, а может, Ромула,

а может, Сципиона. Таким вот поразительным

лицом отмечен был Поленов. Лоб и нос

одною Апеллесовой чертой, а профиль

императорской монетой. Держалось это

до военных лет. Через двадцатые

прошел Поленов в первых, в тридцатых

просто первым стал, поскольку в это время

иные перешли на перековку, а кой-кого

Е. Винокуров

закрыли на учет. А он писал, писал,

писал, писал. О Средней Азии,

о черноморских бурях,

о Лондоне, Берлине и Париже,

куда он ездил словно бы на дачу, —

взял чемоданчик, чистая пижама

да смены две сорочек, и махнул!

Московский фраер, бабник, алкоголик,

он издавал двухтомники, он книги

свои прекрасными гравюрами украсил.

Их и сейчас приятно в руки взять!

И все-таки он был большим поэтом,

я знаю двадцать пять стихотворений,

которые он сможет принести на Страшный Суд

литературы и, может статься, — все ему простят!

Бег времени, о, марафонец наш!

Уже другие годы, я оброс товарищами,

и теперь картина прояснилась в известной

степени. Однажды, возвращаясь из Карпат

через Москву, я с Голышевым Митей,

набрав в горсправке кучу адресов,

отправился узреть своих кумиров.

И оказались живы все почти. Живут в Москве,

в Репейном переулке, что на Таганке,

многие на дачах в поселке Перепелкино,

и все доступны и гостеприимны.

Нам Луговской показывал знамена,

мы пили чай Сельвинского, читали

на кухне у Кирсанова стихи,

нам Тихонов рассказывал про Будду,

Христа и Зороастра, Пастернак

своей рукой яичницу готовил

из десяти яиц (мой аппетит,

куда ты удалился?),

Олеша занял три рубля до завтра

(но это область прозы — замолкаю!),

Асеев пошутил примерно так:

«Коль не имеешь осязанья, братец —

ни слова о Сезанне!» Дело в том,

что за статью о выставке Сезанна

меня из института исключили,

Поленов месяцами жил в отеле

в поселке Перепелкино, и мы его

застали за бутылкой водки.

Расплылся, размягчился наш кумир,

обмяк, оброс махрой домашней пряжи,

свисали брови, алые прожилки

набухли и пульсировали. Он

был явно добрым и широким человеком.

— А ну, ребята, выпьем, а потом

прочтем друг другу лучшие сонеты.

В. Катаев и Б. Полевой. Журнал «Юность».

Июньский вечер, запахи, природа,

поет соловушка, и нам Поленов

читает книгу двадцати поэм.

Там есть необычайные места,

исполненные ярости и силы,

есть пластика Рембрандтовой замашки,

есть многое — но все это провал.

Нельзя всю жизнь прожить, как жил Поленов,

и «Фауста» под занавес создать!

Потом читаем мы. Он шутит, хвалит,

еще бутылка водки. Мы в угаре —

такое счастье, сам Поленов нас

и выслушал и, выслушав, одобрил.

На электричке мы спешим в Москву,

и грузный наш Поленов, на свежую

дубину опираясь, до полдороги провожает нас.

И снова — годы, годы, годы!

На дне рождения известного повесы

все в том же Перепелкино меня

сажают рядом со вдовой Поленова

Ее зовут Августа (по поводу ли Байрона,