Мне скучно без Довлатова — страница 19 из 42

где шумел, гремел светящийся этаж.

* * *

«Нет в мире разных душ,

И времени в нем нет…»

Пожалуй, ты не прав,

классический поэт.

Все-все судьба хранит,

а что — не разгадать.

И все же нас манит

тех строчек благодать.

А время — вот оно,

погасшие огни,

густая седина и долгая печаль.

Ушедшие на дно десятилетья, дни,

и вечная небес рассветная эмаль.

А время — вот оно, беспутный сын-студент,

любовница твоя — ей восемнадцать лет.

А время — вот оно, всего один момент,

но все уже прошло — вот времени секрет.

И все еще стоят вокруг твои дворцы,

Фонтанка и Нева, бульварное кольцо,

у времени всегда короткие концы,

у времени всегда высокое крыльцо.

Не надо спорить с ним — какая ерунда!

Быть может, Бунин прав —

но смысл совсем в ином.

Я понимаю так, что время — не беда,

и будет время: все о времени поймем.

* * *

Всю жизнь я пробродил по этим вот следам,

и наконец-то я уехал в Амстердам,

всего на десять дней, командировка, чушь!

Но и она — успех для наших бедных душ.

И всякий день бывал на Ватерлоо я,

поскольку этот торг и есть душа моя,

я — барахольщик, я — любитель вторсырья,

что мне куда милей людишек и зверья.

О, Ватерлоо, о, души моей кумир!

Ты Илиада, ты — и Гектор и Омир!

Тебя нельзя пройти, ты долог, что Китай,

послушай, погоди, мне что-нибудь продай.

Жидомасонский знак, башмак и граммофон,

то чучело продай, оно — почти грифон,

Б. Ахмадулина, Е. Рейн. Роттердам. 1990

продай подшивку мне журнала «На посту»,

о, вознеси меня в такую высоту!

Продай цилиндр и фрак, манишку и трико,

и станет мне опять свободно и легко,

как было там тогда на Лиговке моей,

вы просто берега двух слившихся морей.

На Лиговке стоит пятидесятый год,

и там душа моя по-прежнему живет,

там нету ничего, на Ватерлоо — есть,

поэтому привет Голландии и честь.

Гуляет Амстердам, и красные огни

мерцают по ночам, забудь и помни

ты, лучший городок, в котором я бывал,

там я пропасть бы мог, но видишь — не пропал.

И вот в последний раз зашел я в Рейксмузей,

и стал бродить-гулять по залам, ротозей,

и вдруг — остолбенел — какая ерунда!

Здесь Ася на холсте, вот это да — так да!

Здесь у окна ее Вермеер написал,

но диво — кто ему детали подсказал?

Такой воротничок, надбровную дугу!

Но дальше я — молчок, ни слова, ни гу-гу.

Что Вена, что Париж, Венеция и Рим?

Езжай-ка в Амстердам, потом поговорим.

* * *

Покуда «BMW» накатывает мили,

скажи, моя судьба, тебя не подменили?

Лети, моя судьба, туда на Купертино,

какая у друзей хорошая машина!

Какой стоит денек, какая жизнь в запасе!

Выходит на порог не кто-нибудь, но Ася.

Вот скромненький ее домок в два миллиона,

и легкий ветерок породы Аквилона.

Скользит рассветный час по нашим старым лицам…

Что Купертино нам, туда, скорей к столицам,

Лос-Анжелес дымит, сверкает Сан-Франциско,

пространство — динамит, а время — это риска,

которой поделен бикфордов шнур судьбины,

какие у друзей хорошие машины!

Неужто ты ведешь свой кадиллак вишневый,

неужто Данте — это я, а ты Вергилий новый?

А впрочем, это так, а впрочем, так и надо.

Виват, мой кавардак, победа и блокада.

Все это ничего. Ни спазма, ни азарта,

и вот взамен всего — ухмылка Леонардо.

Но как тебя сумел так написать Вермеер?

Изобразить судьбу, твое письмо и веер?

Загадочный чертеж на этой старой стенке,

и разгадать твои загадки и расценки?

Что ты читаешь там? Свое письмо? Чужое?

На белом свете нас осталось только двое.

— Отдай мое письмо! Оно в твоем портфеле.

Настал тот самый час, и то, что в самом деле

случилось, расскажи. Мне надо знать сегодня,

какая нас свела и разлучила сводня.

Отдай мое письмо за коньяком, за пуншем,

обвязано тесьмой оно в портфеле лучшем,

да, я нашел его, меня навел Вермеер,

верни мне жизнь мою, ведь я тебе поверил.

Так почему его не бросила ты в ящик?

Предательский твой дух и был всегда образчик

фатальной ерунды, пророческой промашки —

за все мои труды — две узкие бумажки!

Теперь они со мной. Я пьян, пойду до спальни.

О, Боже, Боже мой, все небеса печальны

над Римом, над Москвой, над Фриско,

Амстердамом,

над худшею пивной, над лучшим рестораном.

Теперь прощай навек, пора в Нью-Йорк,

в Чикаго,

вези меня скорей, удача и отвага,

в бумажнике моем лежит твоя разгадка,

как страшен окоем, в Детройте пересадка.

* * *

Надо бы это прочесть немедля,

но отчего так долго я размышляю

и отчего мне не хочется из сафьяна

вытащить два этих листика узких?

Где мой пиджак и за пазухой там бумажник?

Но отчего я засунул пиджак в багажник?

Лучше посмотрим фильм «Голубой бархат»,

что нам прокрутят на боинге невесомом.

Лучше посмотрим свежий журнал «Хаслер»,

поговорим со студенткой-американкой,

ей Горбачев нравится: «О, пэрэстройка!»

Да я и сам с нею вполне согласен.

Вот поднесут чай ледяной «Липтон»,

вот подадут персик калифорнийский,

вот и закончили фильм «Голубой бархат»,

начали «Барсалино», что с Аль Пачино.

Вот и Нью-Йорк, а там дела, выступленья,

Бродский, Довлатов, Ефимов, Каплан, Рабинович,

Люда Штерн, Козловский и Лубенецкий,

пусть полежат в кармане два этих узких листочка…

* * *

Боинг на боинг, кирпич на кирпич,

о поднебесья Эйнштейнова дичь!

Девять часов от Москвы и — Нью-Йорк,

Вулворт на Вулворт, Мосторг на Мосторг.

Джину и тонику низкий поклон,

вот надо мною летит Парфенон.

Но говорит стюардесса: «Друзья!

Больше лететь нам на полюс нельзя.

Нет керосина, посадка сейчас.

Будьте спокойны, команда при вас».

Где мы садимся? Нью-Фаундленд тут,

сорок, быть может, посадка минут.

Бог его знает, Нью-Фаундленд что —

остров, пролив или вовсе ничто?

То ли колония, то ли страна,

впрочем, уже под ногами она.

Мы вылетали — кипел реомюр,

вышли на холод — какой-то сумбур.

Это Нью-Фаундленд, впрочем, пойдем,

веет в лицо ленинградским дождем.

Градусов восемь, а может быть — пять,

как бы до бара скорей доскакать.

В барах повсюду один образец,

бар нам и мама, но бар и отец.

Строго и чинно, светло и умно,

виски и вина, а нам все равно.

Пиво бельгийское, даже сакэ,

знать, не останемся мы налегке.

Вспомни, что было, подумай, что есть.

«Сущее — в разуме», слово и честь

этому Гегелю, вот человек

Фридрих был Гегель. Должно быть, абрек,

или, быть может, батыр и джигит,

кто его знает, он так знаменит.

Если бы Гегель явился сейчас,

я бы в минуту бумажник растряс,

дай-ка, товарищ, тебя угощу,

дай-ка тебе мою жизнь освещу.

Что это было? Туман и обман?

Что мне ответишь, ума великан?

Мне тебя нужно о чем-то спросить,

только осталось коньяк пропустить.

Слушай-ка, Гегель, скажи мне, дружок,

этот бумажник мне душу прожег.

Вот эти два заповедных листа,

а в остальном моя совесть чиста.

Гегель глядит на мое портмоне,

серый туман в трехэтажном окне.

Вынул письмо я и Гегелю дал.

Гегель читал его, долго читал.

Взял он потом зажигалку «Крокет»,

нежно мерцал переливчатый свет,

эти листы он угрюмо поджег,

пепел кружился, ложился у ног.

Что же ты, Гегель, да ты хулиган!

Впрочем, наполним последний стакан,

нас вызывают уже в самолет,

Гегель выходит в мужской туалет,

в баре совсем затемняется свет.

Что же ты, Гегель Владимир Ильич,

камень на камень, кирпич на кирпич.

* * *

И бледнеет Отчизна,

точно штемпель письма.

Предпоследние числа —

вот уж голубизна.

Что нам пишут — туманно,

и ответ — невесом.

И помечен он странно

небывалым числом.

Глянь-ка в ящик почтовый,

узкий вызов — на дне.

Синий и кумачовый

флаг кипит в стороне.

Налетай же воздушный

многоярусный флот,

ты почтарь простодушный,

бедной жизни оплот.

Пусть читают до света,

забывают, клянут,

жизни хватит, а нету

двух, пожалуй, минут.

* * *

Северный полюс, проталины, лед,

что же так низко идет самолет?

Может, авария? Нет, пронесло.

Вот и в Москве наступает число.

Нового Времени, новых разрух,

переведи-ка свой «Роллекс» и дух.

Вот Шереметьевский ржавый утиль.

Здесь моя сказка, и здесь моя быль.

Тридцать ушло в нее ровно годков,

что же сказать мне, порядок таков.

Жизнь — это жизнь. А любовь есть

любовь.

Кровь — это кровь. А морковь есть

морковь.

Есть еще новь и свекровь — но таков

вечный порядок, к нему я готов.

Ежели надо тут что объяснять,

значит, не надо совсем объяснять.

В будущей жизни увидимся, друг,

может быть, будет нам там недосуг,

снова вернуться к старинным делам,