Мне скучно без Довлатова — страница 23 из 42

Царскосельского вокзала, что ныне

Витебским зовется, он упал и умер,

славы не дождался.

И вот уходим мы с приятелем-поэтом.

Он говорит: она была женой

известного литовца, живописца

и скульптора, и ровно год назад

с приятелями в деревянном доме

в глуши за Каунасом (она была, конечно,

с детьми в своей квартире) этот муж

довольно сильно ночью выпивал.

И дача загорелась, все спаслись,

а он зачем-то выскочил на крышу,

чердак обрушился. И он сгорел.

Вот пробегает новая неделя,

я в Ленинграде. С раннего утра

графитный дождь под перламутром света.

А я с утра брожу по Ленинграду,

суббота черная, и дел полно.

Но вечер обеспечен, ровно в десять

на Пасху ждут меня в одну семью,

два старика, они живут неподалеку

от Преображенского собора,

в квартире есть балкон,

второй этаж, и все отменно видно.

Но это в девять, а сейчас шестого

три четверти. Куда деваться мне?

Припоминаю, где-то на Литейном

открылась выставка подпольных живописцев,

о, сколько этих выставок я видел!

и эта так похожа на другие.

Художник Семушкин меня по залам водит

и говорит: «У нас здесь свой подход,

в манере „сюрчика“», — он называет так

сюрреализм, великое явленье.

Ну, Бог с ним, с Семушкиным.

Бедный человек, мечтает он о новых джинсах,

о пиджаке, о водке с мясом — нормальные желания.

Пусть все ему отпустит Провиденье.

Но скоро восемь, надо уходить.

Закрыта выставка отверженных до завтра.

Я надеваю плащ уже в передней,

дверь открывается (она не заперта),

и входит женщина. Люминесцентный свет

наяривает, словно в павильоне

на киносъемке. Я ее шесть лет не видел,

эту даму. Но я узнал ее немедленно,

узнал, как узнают старинный сон безумный.

Ее нельзя мне не узнать, она когда-то

в старой нашей жизни

произвела такие разрушенья…

Наш общий друг, по мнению российских

известных наилучших стихотворцев,

возможно, самый лучший стихотворец.

Уехал он давно на дальний Запад, —

Вот этот человек любил ее.

На всех своих стихах, на всех поэмах

он написал Н. П. — инициалы вот этой дамы.

Когда сидел он в сумасшедшем доме,

она ушла к приятелю поэта,

Поэту тоже, тут-то и возник меж нас

тот идиотский раскардаш.

Мы вышли вместе — дождь еще летел,

графитный дождь под перламутром света.

Зашли в кафе по прозвищу «Сайгон»,

где можно кофе взять или ватрушку,

а можно анаши на три рубля.

Мы что-то пьем, потом еще и кофе,

стоим там до закрытия, и я ее

сажаю на автобус. Я понимаю вдруг,

зачем они, соперники, устроили резню

по поводу Н. П. Как я-то проморгал,

не оценил, не врезался в нее?

А к девяти я подхожу к подъезду,

в который приглашен, — вот старики,

родители опального поэта, того,

что укатил на дальний Запад.

У них сидят друзья уехавшего.

Еще американка цвета хаки из

Мичиганского университета —

причапала узнать, как жил поэт, чего желал

на завтрак и на ужин, какие покупал себе

носки, сорочки, галстуки, ботинки и пижамы.

Припоминаю, что в начале этой

достойной удивления карьеры

был у него один пиджак венгерский,

табачный, в рубчик, восемь лет один

и тот же. Больше ничего.

Была еще армейская сорочка, носки,

которые стирались раз в неделю.

А первый галстук, итальянский синий

в диагональную полоску, я ему,

как помню, подарил на день рожденья.

Американка, чудный человек, приперла

виски, джин и «Кэмел». Ведь «Кэмел»

ценил поэт еще тогда в России.

Итак, привет тебе, американка!

Твоим верблюдам пламенный привет!

Мы за столом о том, о сем болтаем.

И вдруг отец поэта говорит: пора,

осталось ровно пять минут.

Балконные распахивая двери,

отец поэта предлагает нам

десятикратный цейсовский бинокль,

и мы выходим. Боже, что я вижу!

От самого Литейного толпа!

Дождь все еще идет, графитным блеском

сияет черный мокрый Ленинград.

Почти у всех в руках зонты и свечи,

и свечи светят сквозь зонты,

и это китайские фонарики как будто.

И крестный ход. И очередь моя держать бинокль.

Настраиваю линзы. Я вижу, как идут они в дожде.

Идут! Христос Воскрес! Воистину!

И бьют куранты полночь!

1976

МУРАВЬЕВО

Хотите дочь мою просватать Дуню?

А я за то

Кредитными билетами отслюню

Вам тысяч сто;

А вот пока вам мой портрет на память,

Приязни в знак.

Я не успел его еще обрамите, —

Примите так!

А. К. Толстой

Туда, туда, где апельсины зреют.

И.-В. Гете

На «Жигулях», ведомых женской ручкой,

мы въехали в ночное Муравьеве

и осветили фарами снега.

Стоял хозяин дома на пороге

своей избушки в девятнадцать комнат,

был стол накрыт, кипел на кухне чай!

О, этот дом был знаменит изрядно,

его построили в годах пятидесятых

на сталинские премии, к нему

прирезали гектаров десять леса,

два прудика, речушку и запруду,

и окружили каменной стеной,

и заперли калитку на засов,

спустив с цепи кавказскую овчарку.

И вот он был открыт — великий дом!

Его хозяин — подлинный хозяин, —

Лауреат, вельможа и писатель,

годами пребывал в любимой Ялте

с женой, секретарем и кошкой Азой.

А здесь вот, в Муравьеве, сын его

свой правил бал; а старшая сестра

давным-давно жила в Канаде

с детьми и мужем, критиком кино.

Был стол накрыт, кипел на кухне чай.

Приехало нас трое: Вова Раков,

водительница наша Виолетта

(ошибочка годов тридцатых, ныне

зовется просто Ветой). Ну, и я.

Хозяина же звали Александром,

по кличке Саня, Саня Шевардин.

Ему пошел двадцать девятый годик,

он выучил пятнадцать языков,

издал ученых книг четыре штуки

и докторскую ересь написал.

(Хотя не защитил еще, а впрочем,

уж верьте — непременно защитит).

Я знал его давно, и был он чем-то

несимпатичен мне и симпатичен;

перемешалось в нем то родовое,

отцовское, с каким-то новым стилем,

уже мне недоступным, — это страшный

провал в десяток лет

Меж мной и Саней. А впрочем,

больше я его любил.

Вот мы уселись, выпили чайку

с вареньями такими и сякими,

с цветочным медом, пряником, ватрушкой,

все было в этом доме, но хозяин

молодой не пил вина, и было поздновато

его искать в поселке Муравьево,

тем более что постная девица,

лет двадцати, уродка и очкарик

(она вела Шевардина хозяйство),

нам объяснила, что вина не может

быть в этом доме: Александр не пьет.

Но я-то знал, что это дом особый,

я двадцать лет бывал у них в гостях

и кое-что соображал.

И я предположил: вино лежит

в каком-то тайнике. Но только где?

Тут подали салат и эскалопы,

и экономка вежливо сказала:

«Оставьте эскалоп и две ватрушки,

еще приедет Леночка Кускова». —

«Какая еще Леночка Кускова?

А кто она?» — «Она? Она — поэт». —

«А ваше мненье, Александр?» — «Мое?

Она — поэт. Но больше секретарша

моя; обширнейшая переписка,

корреспонденты разных континентов,

архивы, связи, — все это она» —

«А кроме этого?» — «А кроме — так,

студентка на третьем курсе

где-то на вечернем

и машинистка фирмы „Интурист“». —

«Ну, ладно. Бог с ней,

все-таки так поздно. Как доберется?» —

«Ходят электрички до двух часов». —

«А можно ли чаек подразогреть?» —

«Не только можно, нужно».

Я вышел в сад. Под северною чашей

небес, где, как сказал поэт,

нет ничего совсем и не бывает,

стоял прекрасный, строевой, сосновый

японским лаком отливавший лес,

в нем что-то копошилось, верно, белки,

и мартовские звезды крупной солью

рассыпались, и от залива шел

соленый дух Атлантики и жизни. И где-то

пел Высоцкий на Магнитке.

И было хорошо. Но где вино?

И тут я увидал — в калитку входит

высокая фигурочка в дубленке

с авоськами и сумками. «Ах, вот,

приехала. Привет тебе, Кускова». —

«А вы тот самый?» — «Да, тот самый я». —

«Хотите выпить?» — «Очень, очень, очень.

Но мы вина, увы, не захватили.

Оно есть в доме? За все ответственность

беру я на себя». — «Не знаю, тут немало

есть секретов Шевардиных.

И я не знаю где». —

«А есть ли здесь чердак?» — «Чердак?

Конечно. По задней лестнице наверх.

Там будет люк с кольцом. Откиньте и влезайте». —

«Попробую. Идите в дом, Елена.

А то под этим белофинским небом

вы слишком соблазнительны». —

«А вы уж что-то больно скоры на забавы» —

«Ну-ну, идите». И она ушла.

Я люк откинул, снял ботинки, чтобы

меня не услыхали те, внизу.

И чиркнул спичкой. Боже! Боже правый!

Какие сундуки, сто чемоданов,

Рояль без ножек, битое трюмо,

Лопаты, грабли, скаты старой «Волги»,

не то, не то, портрет вождя работы

Герасимова, чуть ли не авторское

повторенье, портрет Хрущева —

фото в толстой раме,

портрет какой-то дамы в полушубке,

ушанке со звездой и с автоматом

через плечо — за нею саквояж.

Попробуем — не поддается!

Что ж, подсунем ключ.

И повернем, как фомкой. Ух!

Открывается. Ну, разве я не прав?!

Четырнадцать бутылок «Еревана» —