я сам держал в руках „Эксцельсиор“[11]…
Так я о чем? В двадцать шестом году
я был богат, имел свой магазинчик
на Каменноостровском, там теперь химчистка,
и даже стойка та же сохранилась —
из дерева мореного я заказал ее,
и сносу ей вовек не будет.
В тридцать втором я в Смольном побывал.
Сергей Мироныч вызывал меня,
хотел он сделать женщине подарок…
Вникал я в государственное дело.
Куда все делось? Был налажен мир,
он был устроен до чего толково,
держался на серьезных людях он,
и не было халтуры этой… Впрочем,
я понимаю, всем не угодишь,
на всех все не разделишь,
а брильянтов — хороших, чистых —
их не так уж много.
А есть такие люди — им стекляшка
куда сподручней… Я не обижаюсь,
я был всегда при деле. Я служил.
В блокаду даже. Знаете ль, в блокаду
ценились лишь брильянты да еда.
Тогда открылись многие караты…
В сорок втором я видел эти броши,
которые мы делали в десятом
к романовскому юбилею. Так-с!
Хотите ли, дружок, прекраснейшие
запонки, работы французской,
лет, наверно, сто им…
Я мог бы вам их подарить, конечно,
но есть один закон — дарить нельзя.
Вы заплатите сорок пять рублей.
Помяните потом-то старика…»
Я двадцать лет с ним прожил через стенку,
стена, нас разделявшая, как раз
была не слишком в общем капитальной,
я слышал иногда обрывки фраз…
Однажды осенью, глухой и дикой,
какой бывает осень в Ленинграде,
явился за полночь тот самый, с тростью,
ну, Соломон Абрамыч, и Григорьев
его немедленно увел к себе.
И вдруг я понял, что у нас в квартире
еще один таится человек.
Он прячется, наверное, в чулане,
который был во время оно ванной,
но в годы пятилеток и сражений
заглох и совершенно пустовал.
Мне стало жутко, вышел я на кухню
и тут на подоконнике увидел
изношенную кепку из букле.
Тогда я догадался и вернулся,
и вдруг услышал, как кричит Григорьев,
за двадцать лет впервые он кричал:
«Где эти камни? Мы вам поручали…»
И дальше все заглохло, и немедля
загрохотал под окнами мотор.
Вдруг появилась женщина без шубы,
та самая, что в шубке приходила,
она вбежала в комнату соседа,
и что-то там немедля повалилось,
и кто-то коридором пробежал,
подковками царапая паркет,
и быстро все они прошли обратно.
Я поглядел в окно, там у подъезда
качался стосвечовый огонек
дворовой лампочки. Я видел,
как отъехал полузаметный мокренький
«москвич», куда толстяк вползал
по сантиметру. Вы думаете, он пропал?
Нисколько. Он снова появился через год…
…И вот в Преображенском отпеванье.
И я в морозный лоб его целую
на Сестрорецком кладбище. Поминки.
Пришлося побывать мне на поминках,
но эти не забуду никогда.
Здесь было не по-русски тихо,
по-лютерански трезво и толково,
хотя в достатке крепкие напитки
собрались на столе среди закусок…
Лежал лиловый плюшевый альбом —
любил покойник, видимо, сниматься.
На твердых паспарту мерцали снимки,
картинки Петербурга и Варшавы,
квадратики советских документов…
Здесь был Григорьев в бальной фрачной паре,
здесь был Григорьев в полевой шинели,
здесь был Григорьев в кимоно с павлином,
здесь был Григорьев в цирковом трико…
Вот понемногу стали расходиться,
и я один, должно быть, захмелел,
поцеловал вдове тогда я руку,
ушел к себе и попросил жену
покрепче приготовить мне чайку.
Я вспомнил вдруг, что накануне этих
событий забежал ко мне приятель,
принес журнал с сенсацией московской.
Я в кресло сел и отхлебнул заварки,
и развернул ту дьявольскую книгу,
и напролет всю ночь ее читал…
Жена спала, и я завесил лампу,
жена во сне тревожно бормотала
какие-то обрывки и обмолвки,
и что-то по-английски, ведь она
язык учила где-то под гипнозом…
И вот под утро он вошел ко мне
покойный Александр Кузьмич Григорьев,
но выглядел иначе, чем всегда.
На нем был бальный фрак,
цветок в петлице,
скрипел он лаковыми башмаками,
несло каким-то соусом загробным
и острыми бордельными духами.
И он спросил: «Ты понял?»
Повторил: «Теперь ты понял?» —
«Да, теперь конечно,
теперь уж было бы, наверно, глупо
вас не понять.
Но что же будет дальше?
И вы не знаете?» — «Конечно, знаю,
подумаешь, бином Ньютона тоже!» —
«Так подскажите малость, что-нибудь!» —
«Нельзя подарков делать, понимаешь?
Подарки — этикетки от нарзана.
Ты сам подумай, только не страшись».
Жена проснулась и заснула снова,
а на карнизе сел дворовый кот,
прикармливаемый мной немного.
Он лапой постучал в стекло,
но так и не дождался подаянья,
и умный зверь немедленно ушел.
Тогда я понял: все произошло,
все было, и уже сварилась каша,
осталось расхлебать все, что я сунул
в измятый кособокий котелок.
В январский этот час я знал уже,
что делал мой сосед и кто такие
оплывший Соломон в мягчайшей шляпе,
кто женщина в каракулевой шубе
и человек в начищенных ботинках,
зачем так сладко спит моя жена,
куда ушел мой кот по черным крышам,
что делал в Порт-Артуре, в Смольном,
на Каменноостровском мой брильянтщик,
зачем короновали Николая,
кто потопил «Русалку», что задумал
в пустынном бесконечном коридоре
отчисленный из партии товарищ,
хранящий браунинг в чужом портфеле…
И я услышал, как закрылась дверь.
«Григорьев! — закричал я. —
Как мне быть?» — «Никак, все так же,
все уже случилось. Расхлебывай!»
И первый луч рассвета
зажегся над загаженной Фонтанкой.
«Чего ж ты хочешь, отвечай, Григорьев?» —
«Хочу добра! — вдруг прокричал Григорьев. —
Но не того, что вы вообразили,
совсем иного. Это наше дело.
Мы сами все придумали когда-то
и мы караем тех, кто нам мешает.
По-нашему все будет все равно!» —
«Так ты оттуда? Из такой дали?» —
«Да. Я оттуда, но и отовсюду…»
И снова постучал в окошко кот,
я форточку открыл, котлету бросил…
И потому как рассвело совсем,
мне надо было скоро собираться
в один визит, к одной такой особе.
Напялил я крахмальную рубашку,
в манжеты вдел я запонки,
что продал мне Григорьев,
и галстук затянул двойным узлом…
Когда я вышел, было очень пусто,
все разошлись с попоек новогодних
и спали пьяным сном в своих постелях,
в чужих постелях, на вагонных полках,
в подъездах и отелях, и тогда
Григорьева я вспомнил поговорку.
Сто лет назад услышал он ее,
когда у Оппенгеймера в конторе
учился он брильянтовому делу.
О, эта поговорка ювелиров,
брильянтщиков, предателей,
убийц из-за угла и шлюх шикарных:
«Нет ничего на черном белом свете.
Алмазы есть. Алмазы навсегда».
ОБМЕН
Год назад скончался мой старинный приятель Леонид Ш.
Леонид долго работал в кино, но не в этом была его сила. Сила была в его коллекции живописи. Сорок лет Леонид собирал картины, главным образом русский двадцатый век, и не знал себе равных в этом деле.
Коллекция, как известно, сама себя кормит: что-то продается, что-то покупается. И это — постоянный кругооборот.
Много лет назад я был ленинградцем, но работал в Москве и снимал квартиру. В этой квартире и остановился однажды Леонид, который приехал в Москву по делам коллекции. Привез он несколько картин на продажу — Фалька, Гончарову, эскиз Сомова и нечто безымянное. Через неделю все было продано, кроме безымянного холста. А между тем это был кубистический портрет неизвестного лица. Вообще-то при первом взгляде Лица на портрете вообще не было. Но если долго и очень внимательно смотреть на холст, то из треугольников, квадратиков и линий некое лицо как будто бы проступало, но не надолго. Стоило только отвести взгляд в сторону, как лицо рассыпалось на квадратики и треугольники. Вот эту удивительную картину никто и не покупал.
— Ее могут и совсем не купить, — как-то сказал Леонид. — Покупатель любит знать, кого он приобретет — и в смысле художника и в смысле модели.
— Так давай придумаем, — легкомысленно заявил я и в который раз пристально вгляделся в портрет.
И тот момент, когда лицо на портрете стало мне отчетливо видно, мне вдруг показалось, что оно напоминает знаменитого поэта В.
— Ты знаешь, а ведь твой портрет похож на В., — сказал я Леониду, — нос, подбородок, скулы, — если, конечно, их составить, как полагается из этих треугольников и квадратиков.
— А ты прав, — согласился Леонид, — но теперь надо идти до конца и придумать, кто бы мог написать его портрет.
Леонид задымил сигареткой и через минуту сказал:
— Есть. То есть был. Был такой художник-кубист Иван Чегин. Он как раз дружил с В. и вполне мог написать этот портрет.
— А ведь жива еще вдова В., — пришло мне в голову, — и, кажется, она не бедная дама. Может быть, она заинтересуется портретом своего великого мужа в молодости.
Через пять минут справочная выдала нам телефон вдовы. Через десять минут мы с ней говорили. А еще через полтора часа к моему дому подкатила светлая «Волга», из которой вышла вдова поэта со своим спутником.
Вдову я видел впервые, и она мне очень понравилась. Несмотря на немалые годы, она была элегантна, подтянута, выпрямлена, держалась достойно и свободно.
— Ну, где тут?.. — и она назвала великого поэта уменьшительным именем.
Леонид повернул холст, стоявший до того лицом к стене. Вдова надела очки и подошла к нему почти вплотную. Видимо, поэт В. появился перед ней гораздо скорее, чем перед прочими зрителями. И тогда старая дама радостно, даже восторженно, воскликнула: