Мне скучно без Довлатова — страница 30 из 42

я сам держал в руках „Эксцельсиор“[11]

Так я о чем? В двадцать шестом году

я был богат, имел свой магазинчик

на Каменноостровском, там теперь химчистка,

и даже стойка та же сохранилась —

из дерева мореного я заказал ее,

и сносу ей вовек не будет.

В тридцать втором я в Смольном побывал.

Сергей Мироныч вызывал меня,

хотел он сделать женщине подарок…

Вникал я в государственное дело.

Куда все делось? Был налажен мир,

он был устроен до чего толково,

держался на серьезных людях он,

и не было халтуры этой… Впрочем,

я понимаю, всем не угодишь,

на всех все не разделишь,

а брильянтов — хороших, чистых —

их не так уж много.

А есть такие люди — им стекляшка

куда сподручней… Я не обижаюсь,

я был всегда при деле. Я служил.

В блокаду даже. Знаете ль, в блокаду

ценились лишь брильянты да еда.

Тогда открылись многие караты…

В сорок втором я видел эти броши,

которые мы делали в десятом

к романовскому юбилею. Так-с!

Хотите ли, дружок, прекраснейшие

запонки, работы французской,

лет, наверно, сто им…

Я мог бы вам их подарить, конечно,

но есть один закон — дарить нельзя.

Вы заплатите сорок пять рублей.

Помяните потом-то старика…»

Я двадцать лет с ним прожил через стенку,

стена, нас разделявшая, как раз

была не слишком в общем капитальной,

я слышал иногда обрывки фраз…

Однажды осенью, глухой и дикой,

какой бывает осень в Ленинграде,

явился за полночь тот самый, с тростью,

ну, Соломон Абрамыч, и Григорьев

его немедленно увел к себе.

И вдруг я понял, что у нас в квартире

еще один таится человек.

Он прячется, наверное, в чулане,

который был во время оно ванной,

но в годы пятилеток и сражений

заглох и совершенно пустовал.

Мне стало жутко, вышел я на кухню

и тут на подоконнике увидел

изношенную кепку из букле.

Тогда я догадался и вернулся,

и вдруг услышал, как кричит Григорьев,

за двадцать лет впервые он кричал:

«Где эти камни? Мы вам поручали…»

И дальше все заглохло, и немедля

загрохотал под окнами мотор.

Вдруг появилась женщина без шубы,

та самая, что в шубке приходила,

она вбежала в комнату соседа,

и что-то там немедля повалилось,

и кто-то коридором пробежал,

подковками царапая паркет,

и быстро все они прошли обратно.

Я поглядел в окно, там у подъезда

качался стосвечовый огонек

дворовой лампочки. Я видел,

как отъехал полузаметный мокренький

«москвич», куда толстяк вползал

по сантиметру. Вы думаете, он пропал?

Нисколько. Он снова появился через год…

…И вот в Преображенском отпеванье.

И я в морозный лоб его целую

на Сестрорецком кладбище. Поминки.

Пришлося побывать мне на поминках,

но эти не забуду никогда.

Здесь было не по-русски тихо,

по-лютерански трезво и толково,

хотя в достатке крепкие напитки

собрались на столе среди закусок…

Лежал лиловый плюшевый альбом —

любил покойник, видимо, сниматься.

На твердых паспарту мерцали снимки,

картинки Петербурга и Варшавы,

квадратики советских документов…

Здесь был Григорьев в бальной фрачной паре,

здесь был Григорьев в полевой шинели,

здесь был Григорьев в кимоно с павлином,

здесь был Григорьев в цирковом трико…

Вот понемногу стали расходиться,

и я один, должно быть, захмелел,

поцеловал вдове тогда я руку,

ушел к себе и попросил жену

покрепче приготовить мне чайку.

Я вспомнил вдруг, что накануне этих

событий забежал ко мне приятель,

принес журнал с сенсацией московской.

Я в кресло сел и отхлебнул заварки,

и развернул ту дьявольскую книгу,

и напролет всю ночь ее читал…

Жена спала, и я завесил лампу,

жена во сне тревожно бормотала

какие-то обрывки и обмолвки,

и что-то по-английски, ведь она

язык учила где-то под гипнозом…

И вот под утро он вошел ко мне

покойный Александр Кузьмич Григорьев,

но выглядел иначе, чем всегда.

На нем был бальный фрак,

цветок в петлице,

скрипел он лаковыми башмаками,

несло каким-то соусом загробным

и острыми бордельными духами.

И он спросил: «Ты понял?»

Повторил: «Теперь ты понял?» —

«Да, теперь конечно,

теперь уж было бы, наверно, глупо

вас не понять.

Но что же будет дальше?

И вы не знаете?» — «Конечно, знаю,

подумаешь, бином Ньютона тоже!» —

«Так подскажите малость, что-нибудь!» —

«Нельзя подарков делать, понимаешь?

Подарки — этикетки от нарзана.

Ты сам подумай, только не страшись».

Жена проснулась и заснула снова,

а на карнизе сел дворовый кот,

прикармливаемый мной немного.

Он лапой постучал в стекло,

но так и не дождался подаянья,

и умный зверь немедленно ушел.

Тогда я понял: все произошло,

все было, и уже сварилась каша,

осталось расхлебать все, что я сунул

в измятый кособокий котелок.

В январский этот час я знал уже,

что делал мой сосед и кто такие

оплывший Соломон в мягчайшей шляпе,

кто женщина в каракулевой шубе

и человек в начищенных ботинках,

зачем так сладко спит моя жена,

куда ушел мой кот по черным крышам,

что делал в Порт-Артуре, в Смольном,

на Каменноостровском мой брильянтщик,

зачем короновали Николая,

кто потопил «Русалку», что задумал

в пустынном бесконечном коридоре

отчисленный из партии товарищ,

хранящий браунинг в чужом портфеле…

И я услышал, как закрылась дверь.

«Григорьев! — закричал я. —

Как мне быть?» — «Никак, все так же,

все уже случилось. Расхлебывай!»

И первый луч рассвета

зажегся над загаженной Фонтанкой.

«Чего ж ты хочешь, отвечай, Григорьев?» —

«Хочу добра! — вдруг прокричал Григорьев. —

Но не того, что вы вообразили,

совсем иного. Это наше дело.

Мы сами все придумали когда-то

и мы караем тех, кто нам мешает.

По-нашему все будет все равно!» —

«Так ты оттуда? Из такой дали?» —

«Да. Я оттуда, но и отовсюду…»

И снова постучал в окошко кот,

я форточку открыл, котлету бросил…

И потому как рассвело совсем,

мне надо было скоро собираться

в один визит, к одной такой особе.

Напялил я крахмальную рубашку,

в манжеты вдел я запонки,

что продал мне Григорьев,

и галстук затянул двойным узлом…

Когда я вышел, было очень пусто,

все разошлись с попоек новогодних

и спали пьяным сном в своих постелях,

в чужих постелях, на вагонных полках,

в подъездах и отелях, и тогда

Григорьева я вспомнил поговорку.

Сто лет назад услышал он ее,

когда у Оппенгеймера в конторе

учился он брильянтовому делу.

О, эта поговорка ювелиров,

брильянтщиков, предателей,

убийц из-за угла и шлюх шикарных:

«Нет ничего на черном белом свете.

Алмазы есть. Алмазы навсегда».

1985

ОБМЕН

Год назад скончался мой старинный приятель Леонид Ш.

Леонид долго работал в кино, но не в этом была его сила. Сила была в его коллекции живописи. Сорок лет Леонид собирал картины, главным образом русский двадцатый век, и не знал себе равных в этом деле.

Коллекция, как известно, сама себя кормит: что-то продается, что-то покупается. И это — постоянный кругооборот.

Много лет назад я был ленинградцем, но работал в Москве и снимал квартиру. В этой квартире и остановился однажды Леонид, который приехал в Москву по делам коллекции. Привез он несколько картин на продажу — Фалька, Гончарову, эскиз Сомова и нечто безымянное. Через неделю все было продано, кроме безымянного холста. А между тем это был кубистический портрет неизвестного лица. Вообще-то при первом взгляде Лица на портрете вообще не было. Но если долго и очень внимательно смотреть на холст, то из треугольников, квадратиков и линий некое лицо как будто бы проступало, но не надолго. Стоило только отвести взгляд в сторону, как лицо рассыпалось на квадратики и треугольники. Вот эту удивительную картину никто и не покупал.

— Ее могут и совсем не купить, — как-то сказал Леонид. — Покупатель любит знать, кого он приобретет — и в смысле художника и в смысле модели.

— Так давай придумаем, — легкомысленно заявил я и в который раз пристально вгляделся в портрет.

И тот момент, когда лицо на портрете стало мне отчетливо видно, мне вдруг показалось, что оно напоминает знаменитого поэта В.

— Ты знаешь, а ведь твой портрет похож на В., — сказал я Леониду, — нос, подбородок, скулы, — если, конечно, их составить, как полагается из этих треугольников и квадратиков.

— А ты прав, — согласился Леонид, — но теперь надо идти до конца и придумать, кто бы мог написать его портрет.

Леонид задымил сигареткой и через минуту сказал:

— Есть. То есть был. Был такой художник-кубист Иван Чегин. Он как раз дружил с В. и вполне мог написать этот портрет.

— А ведь жива еще вдова В., — пришло мне в голову, — и, кажется, она не бедная дама. Может быть, она заинтересуется портретом своего великого мужа в молодости.

Через пять минут справочная выдала нам телефон вдовы. Через десять минут мы с ней говорили. А еще через полтора часа к моему дому подкатила светлая «Волга», из которой вышла вдова поэта со своим спутником.

Вдову я видел впервые, и она мне очень понравилась. Несмотря на немалые годы, она была элегантна, подтянута, выпрямлена, держалась достойно и свободно.

— Ну, где тут?.. — и она назвала великого поэта уменьшительным именем.

Леонид повернул холст, стоявший до того лицом к стене. Вдова надела очки и подошла к нему почти вплотную. Видимо, поэт В. появился перед ней гораздо скорее, чем перед прочими зрителями. И тогда старая дама радостно, даже восторженно, воскликнула: