Мне снятся небесные олени — страница 29 из 43

Всю ночь сидел дедушка Бали, поддерживая огонь и прислушиваясь к дыханию и вскрикам мальчишки. Свет от костра тускло освещал его согбенную фигуру, отбрасывая тень на старые, обветшавшие покрытия чума — так и не успела Эки обновить корьё.

Забрезжил морозный, серый рассвет. Но небо было чистым и гладким, без морщин. Что сулило это новое утре старику Бали и Амарче?

Послышались легкие, скрипучие шажки: скрип, скрип, скрип, так бегал Воло. Дедушка Бали разогнулся облегченно, вздохнул. Наконец-то. Он его ждал.

— Воло, мужичок, тепло ли одет ты?.. На факторию мы пойдем… Я хочу, чтобы с сегодняшнего дня для твоего друга Амарчи началась новая жизнь. Помолимся Добрым Духам, чтобы они помогли нам. Пусть это утро будет добрым для Амарчи, для тебя, Воло, для всех нас!.. Пусть солнце и тепло, вернутся на нашу землю и сытая, счастливая жизнь придет в наши чумы!.. Пойдем, Воло, в Кочевой Совет, к людям пойдем…

Дедушка Бали растормошил Амарчу, помог одеться и взял его на руки.

— Веди Воло…

Они вышли на морозный воздух и вскоре растворились в нем, как в молоке.

* * *

Выплыли те фигурки из морозного тумана, как тени, на тропинке, ведущей к фактории, и не сдержалось, вздрогнуло мое сердце…

Никто не виноват, что та зима была такая жестокая, такая голодная в затерявшейся в безбрежной тайге Суринде. Росли холмики могил, и от них наша древняя земля становилась еще родней и дороже.

Прощай, мой мальчик! Прощай, Амарча!.. Увезут тебя из Суринды в большую жизнь, как хотела Эки; увезут раньше, чем к нашей Полночной Земле начнет свою новую кочевку Солнце, раньше, чем вернутся гаги и карави… Вся наша огромная, необъятная страна, хоть у нее тысячи и тысячи других больших и малых забот, не забудет тебя, вырастит, обучит грамоте…

По каким дорогам придется тебе, шагать, Амарча?.. Не растеряй, мой мальчик, на тех дорогах свои первые тропинки, лица людей, что учили тебя добру… Возьми их с собою! Пусть в твоем сердце вечно пылают наши кочевые костры, пусть в твоем сердце стучат копыта оленей, пусть вечно звенят в душе наши печальные песни, пусть… Пусть звучат слова твоей бабушки: «Вырастешь большой, будешь иметь крепкое тело, хороший ум и пылкое сердце — это и будут твои крылья. И держи перед собою Икэндэй-гору. Чуть сдашь душой — не бывать тебе на Икэндэе!»

Прижмись, мальчик мой, к дедушке Бали, крепче прижмись! Ему недолго осталось согревать тебя вот так, как сейчас. Придет конец и его тропе, уйдет в землю и он. Пусть же вечно в твоем сердце живут его сказки, пусть плачут и призывно трубят лебеди и журавли — наши небесные олени! Они научат тебя любить людей и нашу морозную землю, любить до боли, до слез…

Воло, и к тебе моя речь: не затеряйся и ты. Страна наша огромна, без конца и без края. Держитесь рядом, может, еще не раз вам придется опираться на плечи друг друга.

Раньше считалось, что у нас не бывает сирот. Кто-нибудь из близких или из дальних родственников всегда брал на воспитание таких, как ты, Амарча. Но доля их ох как была горька! Не было слова горше, чем — сирота! Оно всегда было родней обугленной головешки. Нелегко будет и тебе, Амарча…

Прощай, мальчик мой!..

Мне часто видится одна и та же картина, снится все тот же сон: ты стоишь в темноте и кричишь:

— Небесные олени, вернитесь!..

Я уверен — они вернутся к тебе, Амарча…

СОЛНЕЧНАЯ НЕВЕСТКА

Это было в пятидесятые годы, кажется, что давным-давно…

Наступал период Хугдарпи, по древнему эвенкийскому календарю — Время Глубокого Снега и Начало Больших Холодов. Недобрым было оно всегда на земле эвенков. Крепким, беспробудным сном уснули тайга и тундра. Присели, укутались снегом ели и лиственницы; застыли немо, безжизненно голые деревья в лесу. В воздухе повисли мохнатые хрустальные льдинки; кругом белый туман. И — ни единого звука, ни дуновения.

Зверьки и птицы попрятались в норы и гнезда, зарылись в снег. Лоси забрались в самые густые чащи и стоят, замерев, закуржавевшие, боясь нарушить эту мертвую тишину. Олени сбились в плотные кучки, прижались друг к другу и дышат под себя. Так им теплее.

Лишь иногда в лунную ночь откуда-то издалека донесется тоскливая, щемящая душу волчья песня: «Уу-у-у!.. У-у-уу!» Жалобная, горькая песня, невольно мурашки ползут по коже. Не от хорошей жизни она, да, впрочем, не зря сказано — голод не тетка, не то еще запоешь!.. В другой раз, гремя сосульками, как гирляндами, и заставляя дрожать всю окрестную тайгу, ломится через лес сам хозяин-шатун — так ведь тоже, бедняга, по нужде бродит, тоже одна забота: чего бы поесть. И — снова все мертво окрест.

В такую пору раньше люди отсиживались в чумах, грелись у очага. Только жаркий костер мог спасти кочевника, сиди и подставляй бока этому живительному огню. В эту пору съедались начисто скудные припасы мяса, рыбы, муки.

Нет, ни одно живое существо на земле не любило это время. А обманул морозы — значит, рано еще отправляться в Нижний мир к предкам. Значит, есть еще силы, живи и делай добро тем, кто в этом нуждается.

И зачем в такое безжизненное, мертвое время гнать куда-то оленей? Ведь запалишь их внутренности, и потом, к весне, не жильцы они будут на этом свете. Не обрадует их уже ни солнышко ясное, ни зелень сочная. Будут утробно кашлять, содрогаясь всем телом, и в конце концов упадут где-нибудь между кочками и не поднимутся больше.

Непонятными были маленько приехавшие в стойбище люди, решившие строить новую жизнь. Срубили они на факториях избушки, а потом — мороз не мороз, темнота не темнота, запрягай, друг, нарты, вези грузы, почту, уполномоченных разных!..

И зачем, для чего нужно было испытывать Хугдарпи — Время Глубокого Снега и Больших Холодов?

* * *

В просторной колхозной конторе — рубленной топором избе, без всяких перегородок, со щелястым истоптанным полом — и в будни-то редко закрывалась дверь, а тут, по случаю отъезда народного судьи района Ани Комбагир, милиционера Николая Чиркова и бывшего продавца Ванчо Удыгира, считай, сбежалась вся фактория от мала до велика. Что делать дома, и так уж насиделись досыта, чего же не посмотреть, как они будут собираться в дорогу?

Дверь конторы, вся закуржавевшая, с улицы обитая твердой сохатиной шкурой, не знала и минуты покоя — скрипела и скрипела, да так нудно, что председатель колхоза Ануфрий Эмидак морщился, как от зубной боли. Распахивалась дверь, и в избу врывались клубы морозного тумана, а уж потом вырисовывались темные приземистые, похожие на росомашьи, фигурки, слышались кашель, кряхтенье, собачьи визги.

— Суглан, что ли, сегодня? — на правах хозяина, оглядев вошедших, недовольно ворчал председатель. — Чего вам тут надо?

— Улицу-то, паря, не отопишь! — добавлял бухгалтер Алексей Зарубин, поеживаясь в своей телогрейке. — Народное добро в трубу летит!..

В правом углу чернела пузатая бочка из-под керосина, потрескивая и шипя мерзлыми лиственничными дровами. Она служила печкой. И, чтобы на ней могли усаживаться чайник с ведром, сверху бочка была приплюснута обухом топора, а кругом обложена серыми речными камнями так, что приезжим всегда казалось: лежит свинья с поросятами. «Свинья в закутке!» — называл эту печку Зарубин. Но это веселое сравнение здесь, на фактории, оставалось неоцененным — никто из эвенков не видел живой свиньи.

Около окна, слепо смотрящего на улицу, сплошь обмерзшего снегом и льдом, дышащего холодом, было пустое место — стол укочевал ближе к печке. Он утопал в ворохе парок и бакарей, которые должна была примерить Аня. Ее одежду забраковала Мария Эмидак, жена председателя колхоза, в девках бывшая Комбагир и теперь, на правах близкой родни, помогавшая собираться в дорогу. Осмотрев парку и бакари, в которых приехала Аня, Мария отбросила их в сторону, говоря, что у них пообтерлась шерсть, в морозы нельзя в такой одежде отправляться в дорогу — ознобиться можно.

В обычные дни, когда на фактории не было никаких приезжих, за столом, сколоченным на скорую руку из трех досок, сидели друг против друга бухгалтер и председатель колхоза. По мнению большинства охотников и оленеводов, они ничего не делали, целыми днями в гляделки играли — кто кого переглядит, и за это начисляли сами себе трудодни.

Со стороны, наверное, и впрямь было любопытно наблюдать, как «нашальники работали»: Старичок Куманда Елдогир, самый смешливый человек на фактории, видимо, только для того и приходил в контору, чтобы посмотреть и потом уверять всех, что наступают нынче такие времена, когда платят за грамоту да сидение за столом. А они, начальники, — бывший охотник и бывший пахарь, усвоившие кое-какую грамотешку, чтобы только расписываться, — маялись на этих местах, не зная, куда себя деть и чем заняться. В душе проклиная свое безделие, они целыми днями нехотя просматривали газеты прошлогодней давности. Иногда обсуждали заинтересовавшие их статьи, особенно на политические темы. Тут-то их хлебом не корми, дай только поговорить:

— Ай-я-яй! Беда. Моя ругай буду. Трумэн амун! Корею бомба бросай! — начинал председатель.

— Ничо, паря, не переживай! Кошка скребет на свой хребет. Получит, как Гитлер, сразу шелковым станет! — успокаивал его бухгалтер.

— Война будет? — как ребенок, спрашивал снова Ануфрий.

— Не-е! Теперь, паря, долго не очухаются. Всыпали всем перцу! Не-е-е! Никто теперь к нам не сунется! Понял? — бухгалтер поднимал кверху палец.

Но иной раз к суглану, либо какому уполномоченному требовались данные. Тогда Зарубин с деловым, умным видом (может, он специально делал умное лицо, видя, как внимательно и благоговейно следит за ним Эмидак) садился за бумаги и начинал колдовать: туда и сюда гонял костяшки счетов, что-то шептал, шевеля губами, писал и, наконец, удовлетворенно хмыкнув, потирая руки:

— Так-с! — затянувшись самокруткой из махорки «Смерть Гитлеру», хранившейся на фактории еще с военных времен, брал карандаш и, размашисто расписавшись, весело говорил: — Теперь вы, Ануфрий Кумандович, таким же макаром ставьте свою комиссарскую закорючку — и гора с плеч!