Мне снятся небесные олени — страница 3 из 43

— Ты на целое Солнце старше его, — сердится бабушка. — Тебе же только трех месяцев не хватило до семи лет. Сейчас был бы ты в интернате… А Костака, дружок твой, совсем глупый. Зачем младшего обижать? Мало, что ли, отец его ремнем порет?.. Забыл, как сидеть не мог…

Что верно, то верно. Крутоват их отец, дядюшка Мирон. Застал он однажды Костаку за куревом, отстегал беднягу ремнем, да так, что зад у него вздуло, — ни сесть, ни лечь. Учительница Тамара Дмитриевна при всем народе его обругала. Дядюшке Мирону потом стыдно было: нервы, говорит, после фронта никудышными стали. А что такого Костака сделал, чтоб так лупить? Подумаешь — курево! Наши-то эвенкийские ребята почти все курят…

Да, странные люди эти русские! Не поймешь их. Вон возьми Митьку Тирикова и его отца Егора, сторожа пороховушки. Тоже ведь русские, а Митька почище эвенков курит да и хулиганит вдобавок, а отец помалкивает.

Веселым человеком был Егор Тириков, не унывал никогда. Какими-то неведомыми судьбами оказался он у нас на фактории, а какими — он не рассказывал. Лишь когда разговор заходил о женах, кричал громко:

— А моя курва вильнула было хвостом, мы с Митькой и бросили ее в городе, на Лене-реке, а сами сюда подались… Глядишь, какую-нибудь тунгуску присмотрим, верно, сынок?

Егора Тирикова эвенки жалели. Неустроенный, мол, человек. Жизнь его обделила.

Пороховушка его стояла рядом с Госторгом, в лесу, чуть в стороне от фактории. От избушки, что одновременно была и сторожкой, и домом, к Гаинне — Лебединому озеру, к видневшимся вдали хребтам, вела оленья тропинка, служившая Егору охотничьим путиком. На Лебедином озере Егор рыбачил, а по его берегам и распадкам ставил ловушки на горностаев.

Одет Егор был беднее бедного. В самые трескучие морозы ходил по лесу в старенькой, местами прожженной у таежных костров фуфайке, матерчатой шапчонке, сильно потрепанной и потертой; на ногах чарки. И ничего. Не унывал, как уже говорилось. На жизнь не жаловался. Покрякивал да посмеивался в закуржавевшую бородку:

— Морозец-то, паря, того… кусается!..

Вот за это неумение приспособиться к суровой таежной жизни и жалели его эвенки.

— Бедный, бедный Егор, — вздыхала какая-нибудь старушка. — Неужто не знает — в меховой-то одежке теплей. Темный он человек, не по-нашему воспитан… А так-то ничего, мужик хороший, простой, совсем как эвенк.

Митька — в отца весь. Такой же веселый, только, пожалуй, еще бесшабашнее. На языке у него вечно какая-нибудь прибаутка: «Эй, тунгус, глаза узкие, нос плюский, ты совсем-совсем как русский! Ха-ха-ха!»

Костяка и Воло Фарковы — друзья Амарчи. Амарча не помнит, когда они появились в стойбище. Ему казалось, мальчишки всегда здесь жили, но люди говорят, что хозяином Госторга, этого домика, где принимают пушнину и за нее выдают муку, сахар, разные товары, был когда-то другой русский. Он уехал, а вместо него прислали Мирона Фаркова. Жена его, тетя Наташа, — добрая, жалостливая женщина, сам же Мирон мрачный какой-то и нравом крутой. Глаза у него холоднющие, выпученные. Усы жесткие, топорщатся. Эвенки на него как взглянули, сразу прозвище прилепили: Бадялаки — Лягушка значит. И голос у него хриплый, будто сердитый. Но это, говорят, от ранения осталось, пуля в горло попала и что-то нарушила там. Воло точь-в-точь на отца похож. Глаза у него тоже выпученные. Его люди Лягушонком кличут. А вообще-то ребят зовут Володя и Костя, это уж наши на эвенкийский лад их переделали — Воло, Костака…

Детей Фарковых тоже жалели. Ни покупаться им вволю, ни в лес сходить, ни у костра ночью посидеть. Все время надо спрашивать разрешения у родителей. Это не эвенкийские ребята — куда захотел, туда и пошел, где ночь застала, там и заночевал. И никто в этом ничего предосудительного не видел, а русские удивлялись:

— Почему вы разрешаете детям делать все, что им вздумается? — спрашивала Тамара Дмитриевна, учительница, щуря глаза, словно кому подмигивая, такая у нее привычка (или со зрением что-то неладно) — щурить глаза. — Детям нужен режим, их воспитывать надо. А они у вас целыми днями пропадают на речке, в лесу… Как же так? Мало ли что может с ребенком случиться…

— Что тут плохого? — не понимали эвенки.

Бабушка Эки отвечала определеннее:

— Ээ, — махала она рукой, если целый день Амарча не появлялся в чуме, — пусть бегает. Пошатается по тайге — научится находить прямую дорогу к дому, обожжется у костра — будет знать, что такое огонь.

Егор Тириков стал на сторону эвенков, ему понравились слова бабушки Эки.

— Верно она говорит. На своей шкуре испытай, тогда ты будешь жильцом на свете! Во, паря, как!.. Своя школа! Ты не смотри, что они лешаки, медведь у них прародитель, нет, паря, они верно кумекают!..

Вот про этих-то русских частенько за вечерним чаепитием и вспоминали Амарча с бабушкой.

— Я не дразнил Воло, — глядя на огонь, говорит Амарча.

— А что тогда бегал? Другим подражал?

Амарча молчит.

Около речки, на самом угоре, стоит баня. Без крыши. Строил ее Мирон Фарков. На толстые плахи, служившие потолком, он накидал земли, и со временем банька покрылась дерном, густой травой. Одно маленькое оконце смотрит на речку, а напротив дверь, возле которой с улицы, лежат наколотые дрова. В бане каждую субботу топилась каменка, грелась вода, а потом хлестались вениками русские мужики. Их всего трое было. Мирон Фарков, Егор Тириков и радист Гошка Инешин. А нынче летом к ним присоединились и наши — бывшие фронтовики Черончин и Шилькичин. Они на войне париться научились.

Здесь же, у баньки, любимое место молодежи и ребятишек, и потому весь бугор тут вытоптан, ни травинки на нем. Иногда в летние вечера слышались здесь песни — подросший за войну молодняк пытался водить хороводы, но чаще всего взрослые парни и девки играли вместе с ребятишками в бабки, палочки-застукалочки, эвенкийский травяной хоккей…

Сейчас народу в стойбище и на фактории поубавилось, большинство семей откочевали в тайгу на охоту, а школьники уехали в интернат.

Нынче днем Амарча, Воло и Палета, внук дедушки Бали, сидели на земле, на солнечной стороне бани, грелись, вспоминали летние игры, потом попробовали соревноваться — кто кого переплюнет, но и это вскоре им надоело, сидели просто так, ничего не делая, лениво перебрасываясь словами.

Вернулись из школы Костака и Митька и подбили малышей играть в бабки. Бросились ребятишки по своим чумам, где в укромных местах хранили бабки, даже Палета принес, — обычно у него не было — он все время проигрывал. Палкой обновили на земле черту и поставили кон. Стали орлиться, и, конечно же, начать игру выпало Митьке с Костакой.

Первым стал целиться Митька. Вытянул вперед руку с биткой — крупной бабкой, залитой внутри свинцом, прищурил глаз. Все замерли, затаили дыхание, и тут Костака вдруг весело забубнил:

— Не попал, не попал, свою мать закопал!..

Митька перестал целиться:

— Ты чо опять заговариваешь под руку?.. А если я тебе…

— А чо я? — невинно заулыбался Костака.

Митька снова вытянул вперед руку, сощурился. Потом, не торопясь и не отрывая взгляда от бабок, занес руку назад и метнул. Битка пролетела над бабками.

— Промазал! — облегченно вздохнули ребята.

— В следующий раз я играть не буду. Лезет с заговорами! — Митька зло глянул на Костаку.

Тот, не обращая внимания на дружка, прошел к условному месту, откуда били и, чтобы Митька не успел ничего сказать, сразу же, не целясь, размахнулся, что есть силы метнул свою тяжелую битку. Битка глухо стукнулась о стенку бани и, отскочив, угодила по ноге Воло. Тот взвыл, поджал ногу, обхватив ее руками, запрыгал на другой, потом, не дав никому опомниться, взял битку и бросил в речку.

— Вот тебе!

С этого и началось.

Растерявшиеся Амарча и Палета взглянули на Костаку, а Митька, довольный таким поворотом событий, подзуживая, сказал:

— Вот те на… Все за мир, а он за войну!

Это задело Костаку, и он двинулся на брата:

— Ты что, Лягушонок, по морде захотел?! Я нарошно, что ли? — И дал пинка Воло. Тот заорал, глаза зашныряли по сторонам в поисках палки. Это у него и раньше бывало, прием старый, испытанный — возьмет палку и давай гоняться за ребятами. А те и рады: начинают хихикать, корчить рожи, показывать языки, и получается своеобразная игра — дразнить воющего Воло. Но, надо сказать, и Воло маленько хитрил. Бегает за ребятишками, орет, а сам поглядывает по сторонам: не видно ли кого из взрослых, не заступятся ли?.. Эта игра чаще всего кончалась тем, что открывалось окошко Госторга, оттуда высовывалась всклокоченная голова дядюшки Мирона и раздавался пронзительный свист. Так свистеть, не засовывая пальцев в рот, умел только он. На бегу замирал Костака, остальные ребятишки прятались кто куда: за баню, в густую высокую траву. Чужих дядюшка Мирон никогда не трогал, попадало всегда Костаке, хотя, чаще виноват кругом бывал Воло.

Сейчас, чтобы еще раззадорить Воло, Митька хихикнул, и тот бросился к дверям бани, где лежали дрова. Начиналось бесплатное представление, как называл эту игру Митька. Повеселел даже Палета.

Воло с ревом кинулся за старшим братом. Митька засмеялся, стал корчить рожи…

Амарча молчал. Виноватым во всем он считал Костаку.

И тут из чума с берестяным тазиком в руках — хлебовом для Качикана — вышла бабушка Эки. Позвала Воло, погладила по голове, успокоила мальчонку.

Вот об этом и вспомнила бабушка вечером, укоряя Амарчу. Тот сильнее стал дуть на чай.

— Га… а… га!.. — опять донесся лебединый клик.

— К снегу, — сказала бабушка, — лебеди и журавли самые поздние птицы. Полетели — жди снега… Какими будут нынче осень с зимою? По приметам, люто будет… Как там поохотятся наши? Не растерял бы Ургунчэ оленей, а то вшей не хватит рассчитаться. — Она снова тяжело вздохнула.

— Энё, а почему не улетают в теплые земли рябчики и глухари? — поинтересовался Амарча.

— А ты почему не сходишь к дедушке Бали? Разве он все сказки вам рассказал?

— Нет, про рябчиков и глухарей он не рассказывал.