— Э, страшно!
— Своротит контору-то!
Люди смеялись. Хорошо, что Чирков не понимал по-эвенкийски, а Аня заметила:
— В следующий раз пошире и повыше делайте двери!..
Хукочар и хмурый, убитый горем Ванчо Удыгир, тоже тепло одетые, но не так толсто, как русские, занялись упряжками. Чирков позавидовал, с какой легкостью они двигались, не торопясь, голыми руками, пристегивали нехитрую сбрую, ремни. Вчера, после суда, он хотел взять Ванчо под стражу и посадить в баню, но судья не позволила, сказав, что он и так никуда не денется.
— Подчиняюсь. Смотрите, вам отвечать, — согласился милиционер, но, не сдержавшись, все же заметил: — А вы ему маловато дали. За такие штучки на материке на полную катушку лепят!..
— Будете на моем месте, Николай Васильевич, тогда и лепите свои катушки!
Чирков промолчал, но, выходит, судья и тут оказалась права. Ни бежать, ни другой какой попытки что-то предпринять Ванчо, похоже, и не собирался делать, а так тихо-смирно переночевал дома, смирившись со своею участью. Еще раз взглянув на бывшего продавца, Чирков сказал Зарубину:
— Странные они люди. Человеку пятнадцать лет где-то корячиться, считай, полжизни за решеткой пройдет, а им хоть бы что! Случись такое у нас, какой бы рев стоял!..
— Сравни-ил! — протянул Зарубин. — У нас, паря, народ хоть и тертый, да слезливый. А эти к горю привыкшие. По покойникам и то не ревут. Говорят, грех — услышит, мол, Харги, Злой Дух, еще большую беду напустит. Вера, паря, такая…
У Чиркова это была первая командировка на факторию, с эвенками сталкивался впервые, и ему казались странными и быт и обычаи бывших кочевников.
Гирго Хукочар и Ванчо Удыгир еще раз прошлись по всем нартам, потрогали мешки с продуктами, потакуи, спальники и, чтобы, не дай бог, ничего не потерять по дороге, покрепче стянули ремнями и маутами[43].
А грузу все прибывало. Старики и старухи нанесли сушеного мяса, мерзлой рыбы и даже мороженого молока, смешанного с голубицей, — гостинцы для Ани и Бахилая. Одна незнакомая бабка, вся сморщенная, опираясь на посох, подошла к Ане и за руку отвела в сторону. Показывая на кумалан — коврик из оленьих шкур, стала что-то быстро-быстро говорить. Аня позвала Марию:
— Иди сюда. Не могу понять, что она хочет, очень быстро говорит.
— Это бабушка Кимэктэ, наша дальняя родственница, — выслушав бабку, объяснила Мария. — А кумалан — это вам с Бахилаем ее подарок. Кумалан, говорит, маленько худой, не совсем удачно подобраны шкурки. Но, за неимением лучшего, бабушка Кимэктэ дарит этот. В будущем, когда мужчины настреляют диких оленей, она сама подберет шкурки и сошьет красивый, как северное сияние, кумалан. А пока отдыхайте с Бахилаем на этом.
Старушка скромничала. Кумалан был необыкновенно красив, хоть на выставку его посылай.
— Спасибо, бабушка. Спасибо, но он нам не нужен. Куда, я его дену, укладывать некуда.
Мария молча подошла к нарте, сбросила на снег шкуру-сиденье, постелила вниз этот, кумалан, потом сверху положила подстилку.
— Так мягче будет. В Туру приедешь, не бросай, возьми, пригодится вам с Бахилаем… — наказала она.
— Так, так, — кивала головой и старушка.
Тронутая вниманием старой незнакомой женщины, Аня попыталась сопротивляться другим подаркам, говоря, мол, зачем ей это, еще подумают, что она приезжала обирать людей, но ее никто не слушал. И Мария сама распоряжалась, что и куда положить, как упаковать.
Начались последние наставления, прощание. Жали руки. Откуда-то из серой мглы вынырнул с мешком за спиной старичок Куманда. Запыхался. Оказывается, бегал в чум за гостинцем — тайменем.
— Этта тебе, доська. Пириезжай летом. У меня будет много-много рыба, мы будем с тобой кушай!..
— Спасибо, дедушка! Только мне ничего не надо…
Старичок ее уже не слышал. Он поймал за руку Хукочара, громко, чтобы все знали, заговорил:
— Гирго! Гирго! Мотри, бэе[44], следи полномоченнай, штобы в штанах у них сухо было, понял?..
Опять раздался громкий смех. Мария, смеясь, стала отбирать у Гирго хорей, приговаривая:
— Дай, дай сюда! Я его сейчас так огрею, что у него у самого будет там мокро!..
Старичок неуклюже, как росомаха, отскочил в сторону. Он был доволен. Люди маленько посмеялись, а это хорошо, в дороге теплее будет.
Потом он подошел к Ванчо Удыгиру. Лицо его на этот раз было серьезны печальным, даже мелкие трещинки-морщинки, оленьими тропами разбегавшиеся от глаз, стали заметны. Голос его дрогнул:
— Ванчо! Сынок!.. Пусть твое сердце будет огромным, как небо! Пусть не хмурится оно на людей. Не держи в нем обиды. Ты помогал нам выжить на этом Срединном мире в трудную пору. Мы будем молить Духов, чтобы дали они тебе силы выстоять там, в чужой стороне. Не держи обиды на нас, сынок!..
Не стерпела толпа. Только что смеявшаяся и, казалось, совершенно забывшая, по какому поводу она собралась, теперь как бы очнувшаяся, разом загомонила, запричитала.
Ванчо хмуро молчал, но видно было, что он крепился, сдерживал себя из последних сил. Ане стало жалко его. Она опустила глаза, чтобы никого не видеть сейчас. И впервые подумалось ей, что, наверное, таких неловкостей, впереди будет немало.
— Анванна, ты сюда сидай, — угрюмо обратился к ней Хукочар. — Моя нарта твою таскай, Ванчо — милисию…
Ане и Чиркову помогли сесть в нарты.
Хукочар еще раз по-хозяйски окинул взглядом свой караван, перебросился словами с Удыгиром и тронул хореем передового быка. Аргиш двинулся.
Осужденных в те годы возили по-всякому. Иные сами добирались до Туры, других, как Ванчо, доставляли представители власти.
Заскрипели полозья о сухой морозный снег, защелкали в суставах оленьи ноги…
Поехали!..
Из фактории, с отлогого берега, дорога незаметно скатилась на лед озера и, огибая торосы, потянулась, как длинный маут, к противоположному берегу. А озеро, по здешним меркам, огромное. В длину километров пятьдесят, в ширину — двадцать. В ясную погоду на той стороне темнеет зубчатая полоска хребта, а за нею, как олений сосок, высится священная гора — Унгтувун, Шаманский бубен. Осенью, отправляясь на охоту к хребтам Воеволи, каждая семья охотника считает своим долгом первую стоянку сделать у этой горы и принести жертвоприношения Духам.
У большого, как русский дом, серого валуна лежат подарки, на деревьях развешаны разноцветные тряпочки, и все это — Верховному божеству Экшэри — хозяину зверей, птиц, рыб и всей тайги. Разгневаешь его — охота может пройти впустую. Экшэри — держатель ниточек жизней. Оборвет ниточку — обрушится каменной осыпью вершина скалы, оборвет другую — засохнет на корню дерево, перережет третью — исчезнет в тайге зверь. Хитрый он, Эксэри, — как лиса, скользкий — как налим. Дух охоты посылает промысловику зверя, а Экшэри меняет решение, говорит: «Нет, так не пойдет, этот охотник не заслуживает доброй добычи, он плохо ведет себя, не уважает ни законов тайги, ни законов жизни». И отгоняет звериные табуны на участки другого. Таков он, этот всесильный и всемогущий Экшэри.
В сумрачном сером свете висят мохнатые снежные кристаллики — жмет мороз. От дыхания оленей образуется белое облако. Ничего, кроме расплывчатых силуэтов, не видно ни спереди, ни сзади. И горы не видно, да и незачем подъезжать к ней с русскими-то… Они не верят в бога, в сверхъестественные силы, а всякие приметы считают пережитками прошлого.
Зимняя дорога, не добегая до берега, сворачивает в залив, который переходит в узкую речушку Делингдекон — Малую Тайменную, рожденную этим озером, и змейкой будет петлять, повторяя все повороты реки. Там можно будет сделать первую остановку — дать отдышаться оленям и растормошить окоченевших людей, заставить их двигаться.
А пока дорога бежит по серой, сгущающейся мгле. Бежит долго, бесконечно, словно она протянулась до самых звезд, тускло мерцающих на горизонте.
Все приметы говорят о том, что крепкие морозы еще продержатся. Может, прав был председатель? Может, и в самом деле следовало дождаться лучших времен, когда вернутся сборщики пушнины, потом с опытным проводником ехать?
Тревожные мысли стали потихонечку лезть в голову, и Аня горестно вздохнула, заерзала, усаживаясь поудобнее, откинулась на спинку нарт. «Не могли найти другого каюра. Этот мальчишка, наверно, и дороги-то толком не знает. Мало ли что может случиться в пути… И Ванчо, похоже, — ни рыба ни мясо. Или это косоглазие делает его таким, что не поймешь сразу, что у него там, внутри. Жалко, конечно, парня… Если бы не указание вернуться к Новому году, можно было бы первые морозы пересидеть на фактории…»
Вспомнила о Чиркове. «Неужели снова с ним будет нервотрепка до самой Туры? Откуда это в нем? В поселке на работе был человек человеком, ничего такого за ним не водилось, а тут стойло только в тайгу выехать, как полезло из него высокомерие и брезгливое пренебрежение к эвенкам…»
По анкетам Чирков простого, крестьянского происхождения. Родился, в Сибири; в сорок пятом году его взяли в армию, правда, войну он не захватил. Через пять лет демобилизовался и вернулся в родную деревню. Сразу же женился на местной красавице. Слух ходил, что не повезло ему. Эта красавица вышла за него, чтобы убежать из колхоза. В городке Боготол, куда они переехали, жена получила паспорт, и Чирков больше ее не видел. Чтобы забыть свое горе, он подался на Север. Здесь в милиции оказался его земляк, он и помог устроиться на работу. То, что Чирков слишком прямолинеен, это еще не беда. А вот то, что высокомерен, грубоват с людьми, уже плохо. Эвенки обидчивы, трудно ему будет в Туре приживаться.
Когда ехали с грузом в Сиринду, Аня вместе со всеми, ела дымящееся мясо, вываленное из котла в большую общую тарелку. Она, как и все, отрезала ножом у самых губ кусочки оленины, увлеклась едой, (все же на морозе проголодалась) и не заметила, что милиционера-то нет. А он, оказывается, налил в свою кружку чаю и, достав из мешка хлеб с маслом, пошел есть на улицу, Аню это удивило. Она знала: эвенки не любят, когда приезжие держатся обособленно. Да и какое же может быть доверие между людьми, если каждый по отдельности, сам по себе? Обычно продукты сваливали в общий котел, как говорится, и ели кто сколько хочет. Война прошла, и здесь, на Севере, теперь с продуктами все же получше, чем в Центральной России. И месяц, и два, если столько придется, аргишить по тайге, можно питаться за общим столом, и никто тебе плохого слова не скажет, никто не осудит.