? Ключи от магазина никому не передавал?»
«Со всеми пил», — отвечал Ванчо. Говорил то, что было. Зачем врать-то? Как-то еще ума хватило придержать язык за зубами, никого по имени не назвал. Тогда очно кого-нибудь посадили бы рядом со мной, статья групповая получилась бы. А у людей семьи, дети. Хорошо, что я не женился. Мать в последнее время все приставала: когда да когда свататься будешь, кому тори готовить?.. Эх-хэ!.. И тут не повезло. Была одна девушка, Дептырик, она как-то по-особому глядела на Ванчо. А он стеснялся, косоглазие мешало быть смелым. Приехал в гости к родственникам с Виви один парень, он и увез ее…
Ванчо очнулся от своих горестных дум, съедающих сердце, палящих душу. «Ху-у-ух!» — выдохнул он изо рта струю белого пара, прокашлялся. Сгущалась серая мгла, над головой уже проглядывали звезды, слева поднимался огрызок луны, словно мороз откусил половинку.
Оленчики отбивали ритмичную, дробь, и под скрип полозьев будто кто-то с хрипом выдыхал: «Ванё, прощай! Ванё, прощай!»
«Кто-то прощается со мной, — подумалось вновь, и он догадался: — Мама!»
Мысли опять убежали далеко-далеко…
Ванчо в семье был самым младшим, последним ребенком. Мать, как и все эвенкийские женщины, часто рожала, но выжили только двое старших сыновей — Христофор и Лекэ. Остальные умерли, не дожив и до году.
Ванчо появился на свет летом. Пришла мать в очередной раз из родильного чума и принесла завернутого в тряпки малыша, принесла, словно находку, случайно подобранную в лесу.
— Будущий охотник, — устало сказала она, а у самой в глазах тревога: выживет ли?
Ванчо выжил. Может быть, из-за того, что родился летом, в тепло, и до холодов успел немножко окрепнуть. И стал он любимцем родителей. Баловали они его.
— О, мое солнышко! — в редкие удачливые на охоте дни ласково тормошила мать сына, щекотала и нюхала его своим маленьким носом, вдыхая запах родного дитя.
Малыш улыбался. Отец отрывался от своих дел и тоже, довольный, поглядывал на них.
Ванчо чуть подрос, стал сидеть в зыбке и тут обнаружилась у него маленькая порча, дефект, как сказал заготовитель пушнины, — косоглазие. И чем старше он становился, тем заметней косил глазами. Позовешь его, поманишь рукой, а он, повернув головку, улыбается куда-то на сторону.
«Значит, не быть ему охотником», — горестно думал отец. Сжималось сердце от жалости к сыну. Еще любимей, еще дороже становился малыш отцу с матерью.
С Ванчо у отца были связаны последние тайные мечты и надежды. По молодости Костака не принимал участия в воспитании старших детей, все некогда было. Мать занималась. Он должен был только научить сыновей держать ружье и маут. Ванчо же он решил передать весь свой житейский опыт, всю мудрость и умение.
К трем годам Костака сплел для сына детский маут. Мальчик ловил им телят, щенков, с которыми играл возле чума.
— Порча глаз — не беда. Оленеводом будет! — радовался отец.
Ванчо росточком был маленький, и родители не спешили отдавать его в школу. В Кочевом Совете спрашивали:
— Когда ему в школу?
— Рано еще. Видите, он совсем маленький, неокрепший, — отвечала мать, а сама думала: «Пусть кочует с нами, тайгу лучше будет знать. Да и веселее с ним — есть о ком заботиться». Иногда при людях вслух рассуждала: — Теперь всех ребятишек учат в школах. Это, конечно, неплохо, что будут они знать язык бумаги. Но неужели все станут начальниками? Кто будет добывать белок, смотреть за оленями? Тут непонятно… Вот молодежь окончила нашу школу, а какой толк в этом? Все равно, как и мы, неграмотные, сидят в чумах, греют котлы и чайники. Нет… учеба только от дела отрывает, ребята тайгу забывают. А с девчонками, с женщинами как? Раньше, до войны, на всех сугланах до хрипоты кричали: «У женщин ума нету!.. Женщина — не человек!» Но потом власти убедили мужчин, что женщина такой же человек, не глупее мужиков. Тут чистая правда. А как женщины могут быть равны с мужчинами? Тут маленько непонятно… Если мы, женщины, будем равняться с мужьями, отец Ванчо мне скажет: «Балба, ты сидела вчера в чуме, варила котел, а я бегал по тайге, на лыжах гонялся за Большим мясом, маленько устал. Сегодня я буду лежать дома, греть у костра живот и чайник, а ты одевай мою парку, бери ружье и иди на охоту… Мы равны!..» Мужик-то котел сварит, а мне как быть? Сохатого я не догоню, да и стрелять не умею. Как же нам равняться с мужчинами?..
Старикам и старухам, сидящим в чуме и неторопливо сосущим трубки, слова матери казались умными и убедительными. Начинали вспоминать смешные случаи на сугланах, кто что говорил про женщин, и, порассуждав, приходили к выводу: да, Балба в чем-то права.
Потом с отцом случилась беда на озере, и Ванчо отдали в интернат. Ему уже было лет десять. Маленько-то грамоту, все равно надо знать, убедили старшие братья мать, да к тому же в интернате кормят и одевают. А мать, пока Ванчо учится, будет кочевать и помогать среднему сыну Лекэ, живущему своим чумом.
Ванчо посадили сразу в первый класс. Малышня, проучившаяся год в нулевом, уже знала буквы, цифры, бойко выкрикивала какие-то русские слова и держалась уже уверенно, а Ванчо, сколько ни всматривался в книгу, не мог сообразить, что от него требует молодая учительница. Помучившись с ним месяц, она передала его в нулевой класс к совсем маленьким ребятишкам.
Думая о школе, Ванчо чаще всего вспоминал учителя нулевого класса Иннокентия Петровича Салаткина. Это был коренастый, красивый мужчина. Он тоже, как и Бахилай Комбагир, учился в Ленинграде, только до войны, и был одним из первых эвенкийских парней, окончивших институт Народов Крайнего Севера. Салаткин — катангский эвенк, с самих верховий Катанги — Нижней Тунгуски. Там эвенки давно живут вместе с русскими, поэтому они не только хорошо понимают язык, но и развитее сириндинских. В Туре все начальники из катангских эвенков. В начале войны Салаткина увезли в темный дом, а оттуда он попал на фронт. Вернулся на Сиринду моряком Балтийского флота!.. Ордена и медали, как колокольчики, позвякивали на груди… Кровью искупил свою вину перед Родиной. А кто виноват-то был? Они, ребятишки, в том числе и он, Ванчо…
В интернате часто кормили «русской едой» — кашами, компотами. Компот-то ладно сладкий, его все выпивали, а ягоды оставляли на столе. Вываливали специально, зная, что их подберет Чиба, смешной мальчишка, обжора и сладкоежка. Когда он хотел есть, никого не стеснялся. С алюминиевой кружкой обходил длинный стол и, не обращая внимания на шутки и поддразнивания ребят, собирал ягоды с косточками. Ягоды Чиба съедал, а косточки складывал в карман штанишек и потом обухом топора раскалывал на полу. По праздникам, наевшись сладостей, он еле вылезая из-за стола и, хлопая себя рукой по заметно раздувшемуся животу, кричал на весь коридор: «Первый май накормил! Первый май накормил!»
А кашу почему-то никто не любил. Ее почти целиком вываливали собакам. Их всегда целая свора крутилась возле интерната. Конечно, большой грех выбрасывать еду, но что оставалось делать, если она не лезла в рот?
В такие дни, если на ужин бывала только русская еда, ребятишки ходили на «рыбалку». Рыбачили… из мерзлотника. С самого начала лета почти все охотники занимались непривычной для себя работой — строительством большого и длинного сооружения, напоминавшего зимнее голомо[45]. Поставили его в овраге, на краю фактории. Сделали широкую дверь и водрузили на крыше деревянную трубу. Осенью, когда во внутрь мерзлотника стали на шкурах таскать лед, снег, ребятишки разглядели, что труба-то без печки, просто так, дыра, и все. А зачем? «Рыбе и мясу воздухом дышать!» — сказали взрослые. «Как это?» — удивлялись ребята. «А вот так». — Куманда, надув щеки, начинал дышать, как кузнечные мехи. Ну, посмеялись тогда, и никому в голову не пришло, что эта труба сыграет роковую роль в судьбе заведующего интернатом. Кто из ребятишек догадался лазить в нее, сейчас уже не вспомнить, но, наверное, кто-то из братьев Чирончей — они были самые хулиганистые. Трое братьев учились тогда, все непоседливые, драчливые. Где какой шум возникал, там обязательно они были замешаны, такой уж у них род. Двое старших, Андрюшка и Хосон, можно сказать, были уже мужичками, по два-три года сидели в каждом классе. В войну, когда все жили на скудных пайках, весь интернат ходил у них в должниках. Ни с того ни с сего они могли пнуть парнишку или девчонку и сказать: «Ты мне должен пайку масла!» И попробуй не отдай. Они тебя так изобьют, не обрадуешься… Не только масло, все что угодно отдашь.
Той же осенью в один из темных вечеров Андрюшка и Хосон принесли в интернат маут и, позвав с собой Чибу, куда-то ушли. Через некоторое время вернулись с двумя большими рыбинами. Чирами!.. С того вечера и началась «рыбалка». И лед не долбили, и сетей не ставили, а улов всегда был отменный, и рыба самая вкусная — чиры, таймени, ленки.
Все оказалось просто. Чибу привязывали под мышки маутом и опускали в трубу. Он выбирал лучшие рыбины, братья за хвосты их «вылавливали». Выудив сколько нужно, поднимали Чибу.
Почти каждый вечер перед сном начинался еще один ужин. Мерзлую строганину, вернее рубанину — рыбу рубили топором, выкладывали на стол и безо всякой соли наедались досыта. Вот это была еда, во рту таяла! Тут Чирончи милостиво позволяли есть всем, но не бескорыстно, а за какую-нибудь услугу, в обмен на вещь, на табак, на кусочек сахара… Нехорошие люди были эти Чирончи!..
Заведующий интернатом как-то застал ребятишек за вечерней трапезой. Стоя в дверях, он только усмехнулся, понимающе покачал головой и спросил:
— Что, кто-то с Гонды приехал?
— Да, Чибин брат, Датуча. — Андрюшка поспешил ткнуть Чибу в бок, молчи, мол, смекай. Тот сильно испугался, и, поспрашивай тогда Иннокентий Петрович понастойчивей, ребята, конечно, признались бы, но он больше ничего не спросил.
Потом «рыбаков» поймали. В интернат приходили председатель колхоза, бухгалтер, председатель Кочсовета, все ругались с Салаткиным, кричали на него, что он неправильно воспитывает ребят, воровство поощряет. Дело дошло до суда.