Мне всегда везет! Мемуары счастливой женщины — страница 3 из 101

Потому что нашему менталитету помимо неясных целей и задач требовался особый дорожный знак.

Ну, вот такой:

Едешь ты себе по дороге луговой-полевой, цветочки зреют-распускаются,

соловьи поют, не тревожа солдат, полегших на полях сражений…

Цок-цок-цок. Скок-поскок.

И вдруг: камень.

Ёлкино-моталкино! Камень — такой гранитный надгробный буквально монумент. И на нем обещание тебе, непонятно от кого. То ли от работников ГАИ, то ли выше…

— Направо пойдешь — коня потеряешь. (Не, коня жальче всего, он ни в чем не виноват — направо не пойду, не бойся, коняга!)

— Налево пойдешь — голову потеряешь (вместе с менталитетом, видать) — ой, нет, налево не надо… Куды ж без менталитета…

— Прямо пойдешь — потеряешь все: коня, голову, имущество — движимое и недвижимое, все перспективы накроются медным тазом напрочь — мамма мия! Куда ж нам плыть?

Может, назад как-то изловчиться-вывернуться? И тихо-тихо на коне к соловьям и лугам полевым?

Хрен те к соловьям! Читай: назад повернешь — все ваще взлетит на воздух! Потому что история не знает сослагательного наклонения. И в прошлое вернуться нельзя, не превратившись в соляной столп.

Что ж получается-то?

Как это выразить поприличнее?

Ну, короче: вы делаете мне больно!

А камень: «Свобода — исконное право русского человека! Выбирай, сволочь! Вас много, а я один!»

Ну, и прешься на свой страх и риск, стараясь, чтоб, если что, своя голова слетела, но хоть конь, ни в чем не виноватый, не пострадал.

Или есть еще вариант, который никто не исключал. Напротив, весьма популярный вариант (и поди кого-то обвини в его выборе). Это вариант Ильи Муромца. Помните в Третьяковке? Три богатыря. Один другого смелее. Сидят себе — при конях и менталитете.

А суть в том, что И. Муромец поначалу, растерявшись, видимо, от сообщений на камне, просто тридцать лет и три года лежал на печи.

Есть такие, кто его осудят?

Лично я — нет.

Я бы тоже предпочла построить у самого камня избу с печью. И лечь на нее. И чё? Много ли человеку надо? Кувшин молока и краюха хлеба. И лежи. И всем хорошо.

Оно как-то все само собой образуется.

Главное, блохи чтоб не завелись. А то щекотно больно.

Но — жив. И камень доволен. Не возражает камень. Про печь на нем ничего не написано.

(Это тогда еще не придумали налоги на недвижимость по рыночной стоимости взымать, а то б Илюша подскочил еще до появления Соловья-Разбойника.) А так — он лежит себе без налогов и в ус не дует. И в бороду не плюет.

Но встать все же пришлось.

Соловей-Разбойник слишком сильно свистел.

Терпежа никакого уже не осталось.

И ТОГДА ОН ВСТАЛ…

Ну, вот как-то так с нашим менталитетом — в общих чертах)))

Главное, кому это интересно, — вопрос времени.

Встанет обязательно.

Но каждый раз хочется, чтоб не вставал.

А ведь будят, гады!

Лежать мешают.

Свистят…

И книжек не читают. И истории своей не знают…

А вы говорите — менталитет.

Мока, или Искусство медитации

По утрам все взрослые уходят из дома. У них важные дела. Дома остается только бабушка Бетя. Она за мной и присматривает.

Бабушка сказочно добрая. Худенькая и тихая. Она очень больная, бедная Басечка. У нее много разных болезней. И всё из-за войны. До войны она была здоровая и счастливая. А потом тяжело заболела.

Я уже понимаю, как у нее все начинается. Она вдруг принимается задыхаться, кашлять, ловить воздух ртом… Я в свои два с половиной года не знаю, как называется ее болезнь. (У нее астма.)

И еще у нее огромная кровавая рана на груди. Огромная. Иногда она чуть затягивается, а иногда кровоточит. Бабушка меняет повязки. Мне ее очень жалко тогда. Мне делается невероятно страшно, я не могу смотреть на эту чудовищную рану и на окровавленные бинты, которые остаются после перевязок.

Бабушка, которая себя неплохо чувствует, и бабушка, у которой начинается приступ, два разных человека.

Первая бабушка зовет меня к себе, читает мне книжки, заплетает мне косички, кормит и смотрит на меня с такой любовью, что между нами словно что-то светиться начинает.

Когда бабушке делается плохо, она требует, чтобы я к ней не подходила. Ни в коем случае! Она считает, что ее кашель опасен для меня.

Подходить нельзя! А мне все равно хочется к бабушке.

Не от хорошей жизни придумывает она верный способ меня отпугнуть.

На свет Божий появляется Мока.

Как бы это объяснить… Как бы это описать…

Мока — это страшный, мерзкий ужас. Мока — это безусловное зло.

Я даже в сторону Моки боюсь и смотреть.

Хотя вообще-то взглянешь (не зная, что это Мока) и увидишь обычное большое птичье перо.

Но воображение у меня богатое. У бабушки, видимо, тоже.

В общем, сумела она меня убедить, что когда появляется в ее руках Мока, я должна опасаться всего самого темного и ужасного…

При виде Моки я трепещу.

Вот мы остаемся одни. Я захожу к бабушке в комнату, стою у порога. Она хватает ртом воздух. Худенькие руки держатся за горло. И все-таки она замечает меня.

— Мока! — произносит бабушка через силу, показывая на огромное перо, лежащее у нее на коленях.

Душа моя леденеет.

Я забираюсь под стол, который стоит у самого входа в комнату дедушки и бабушки.

Это мое место, когда появляется Мока.

Бабушка должна меня видеть. Ведь в другой комнате я могу сделать что-то неправильное. Могу залезть куда-то. Упасть. Найти спички. Зажечь огонь. Устроить пожар. Сунуть пальчики в розетку…

Вообще-то я ничего этого не могу. Но взрослые уверены, что я только этим и стану заниматься, окажись одна.

За ребенком нужен глаз да глаз. Присмотр. И что делать, если все на работе? И что делать, если у бабушки приступ?

Моке — появляться. А мне — сидеть под столом, скованной ужасом.

Я сижу.

Что я делаю за эти несколько часов, пока не возвращаются с работы остальные родственники?

Я держу в руках лошадку и куклу. Они маленькие, еще меньше меня. И тоже очень боятся Моку. Я с ними вслух не разговариваю, чтобы Мока ни в коем случае нас не заметила.

Я просто думаю. Я с ними говорю в своих мыслях. И они отвечают. Много чего они мне рассказывают. И я им много чего сообщаю. Нам не скучно. Наоборот: нам очень интересно.

Мне внутри себя гораздо интереснее и безопаснее.

Я тогда очень четко поняла: тело мое отдельно, а я — отдельно.

Тело может сидеть скрючившись под столом. Я в эти часы ухожу далеко-далеко… Меня нет. И время проходит незаметно.


— Как Галенька? Хорошо себя вела?

Папа пришел.

— Ее надо покормить. И погуляй с ней. Бедная девочка… Опять я терзалась весь день…

Бабушке уже получше. И Моки нигде нет.

Есть я не хочу. Я хочу гулять.

Жизнь налаживается…


В сухом остатке. Я до четырнадцати лет не могла дотронуться до самого маленького перышка. Паника начиналась. Потом все прошло.

Положительный момент — мне не скучно с собой. Я всегда знаю, куда мне деваться, если долгое время приходится ждать в неподвижности.

Сейчас это называется медитация…

Да какая разница? Разве дело в названии?

Девочка, как тебя зовут?

Такая у нас была с папой игра. Он возвращался домой, брал меня на руки и спрашивал:

— Девочка, а девочка, как тебя зовут?

Ему наверное очень нравилось, что у меня есть отчество. И по отчеству видно, чья я дочка. Папина!

Я знала, что зовут меня Галина Марковна. Тренер у меня был замечательный. Ежедневный вопрос — ежедневный ответ. Но говорить-то я еще не приспособилась.

Поэтому ответ мой звучал так:

— Гага Мага!

Это приводило папу в восторг. Он и друзьям своим меня показывал, прося выговорить свое имя.

— Гага Мага!

И всеобщее удивление.

Так за мной осталось младенческое имя — до сих пор для самых-самых близких я — Гага Мага.

Папа говорил со мной стихами. Придумывал на ходу. У него получалось легко и смешно. Я ловила радостный ритм стихов и хохотала.

Папа был моим счастьем.

«Выпрямительница дорог»

Два сна из детства помню до сих пор: повторялись часто.

Первый. Мы идем с мамой по улице. Вдоль тротуара сидят безногие инвалиды на низеньких (у самой земли) тележках с маленькими скрипучими колесиками. Инвалид едет на этой тележке, отталкиваясь от земли руками. Не просто руками, конечно. Он держит в них деревяшки, похожие на утюги. Вот этими утюгами и отталкивается.

Таких людей очень много. Они собираются вместе и сидят на своих тележках, разговаривают. Иногда они пьяные. Но ничего плохого они никогда не делают. Если пьяные, смеются и разговаривают громче обычного.

Они всех вокруг знают, и их все знают.

Когда идешь мимо них, они всегда здороваются, приподнимают на головах кепки (это такой знак уважения) и говорят:

— Здравствуй, Нина.

— Здравствуй, Марк.

И с ними здороваются тоже.

Я их немножечко боюсь. Мне кажется, что кто-нибудь из них может ради шутки, если пьяный, схватить своей длинной рукой меня и утащить на своей тележке далеко-далеко.

Папа, заметив, как я жмусь к его ноге, проходя мимо безногих, сказал:

— Не бойся их. Они такие же люди. Только еще несчастнее. Плохого от них не будет.

Я стараюсь не подавать виду, но боюсь все равно.

…Во сне мы идем с мамой по улице, где сидят обычно инвалиды. Когда мы подходим к ним близко, они снимают свои кепки и говорят:

— Здравствуй, Нина!

Я смотрю, а у них голов-то нет! Вместо голов обрубки, как бывает, когда дерево сломано грозой. И голоса раздаются из этих древесных обрубков!

Меня охватывает такой ужас, что я даже пошевелиться не могу. И вздохнуть не могу…

А потом делаю усилие и просыпаюсь.

Какое счастье, что это сон!

Не понимаю, зачем он повторялся?

А вот второй сон снился мне, начиная с младенчества, долгие-долгие годы.

Я еду на невиданной машине. Она очень низкая, узкая. Сейчас я бы сказала, что по виду это гоночная машина. Но тогда их и в помине не было у нас, я таких не видела. Еду одна. Машина управляется только силой моей мысли.