[377]
В пореволюционный период русская литература, притом самой что ни на есть авангардной направленности, заявила протест нумерологической утопии Хлебникова. Под таким углом зрения я предлагаю перечитать самую знаменитую русскую дистопию – роман «Мы».
1.Замятин против Хлебникова
Создававшийся, по одним данным, в 1919–1921 годы[378], а по другим – еще и в 1922 году, кстати, отмеченном кончиной Хлебникова и посмертными публикациями его «Зангези» и «Досок судьбы», роман «Мы» советской властью был отвергнут. Цензура наложила запрет на его публикацию, а советские критики заклеймили это произведение как памфлет на социалистическое строительство. В 1931 году Евгений Замятин эмигрировал, но и в заграничной русскоязычной прессе не увидел свое главное детище опубликованным в том виде, в каком оно было написано (пиратская журнальная версия, в 1927 году появившаяся в пражской «Воле России», не в счет). Когда Замятина уже не было в живых, а авторизованные им рукописи «Мы» считались утраченными, состоялись две эпохальные русскоязычные публикации романа: одна в 1952 году в Нью-Йорке, другая в 1988 году в Советском Союзе. Ни та ни другая не отразили воли писателя. Это – заслуга самой последней публикации романа, 2011 года, воспроизведшей недавно найденный авторский машинописный экземпляр «Мы»[379]. Вопреки столь неблагоприятным обстоятельствам ныне замятинский роман – признанная классика жанра дистопии. Правда, этой репутацией он обязан многочисленным переводам, особенно же англоязычному, вышедшему в 1924 году в Англии (с которого и ведет отсчет история его публикаций), нежели запоздалым изданиям на русском языке.
Из литературоведов о романе «Мы» первыми заговорили формалисты. Ю. Н. Тынянов, поругав Замятина за несовместимость любовного и фантастического сюжетов (представление, опровергнутое последующей антиутопической традицией), но похвалив за фантастический стиль, создающий двухмерные вещи, в целом роман одобрил[380]. В. Б. Шкловский счел «Мы» пределом возможностей Замятина, но не «потолком» литературы 1920-х годов. Среди выявленных ученым недочетов романа – эксплуатация одного приема в порядке эпигонского подражания Андрею Белому[381]. Наконец, Р. О. Якобсон способствовал публикации «Мы» в переводе на чешский, видимо, оценив его творческий потенциал.
Дальше литературоведческий анализ «Мы» развивался и вглубь, и вширь. Из сделанных общих утверждений одно, наиболее общее – дискредитация советского строя, лично Ленина (в романе – Благодетеля), футуризма (особенно же «150 000 000» Владимира Маяковского, 1920) и Пролеткульта (особенно же Алексея Гастева)[382], – подтвердило обоснованность негативного мнения о ней советской критики. В настоящем исследовании к объектам подрыва будет отнесена нумерология Хлебникова. Как было показано в главе III, она представляет собой не манифестацию пророческого дара или дара ученого (принятые трактовки), но типичную утопию эпохи модернизма. Утопический характер хлебниковские алгебра и геометрия приобретают прежде всего в силу того, что первая использовалась в поисках закона, управляющего ходом истории и судьбами отдельных людей, от Пушкина и Гоголя до футуристов, а вторая – закона, управляющего языками и их семантикой. Оба закона должны были радикально изменить устои мировой цивилизации. Статус героя-цивилизатора Хлебников отвел себе, Велимиру – повелителю мира, Будетлянину, Королю времени. Как Король времени, он намеревался осчастливить человечество разгадкой ритма мировых событий. Однажды вычисленный, этот ритм, по мысли Хлебникова, искоренил бы войну как явление. Еще одна затевавшаяся им утопическая мера состояла в упразднении многообразия языков – повода для раздора, через введение единого для всех «звездного» языка. Из других программных акций Хлебникова стоит отметить внедрявшийся им орган управления планетой: 317 Председателей земного шара. В качестве его основателя и, разумеется, Председателя номер один, он занимался рекрутированием еще 316 Председателей. Так восстанавливаемый нумерологический проект Хлебникова обнаруживает генетическое родство с идеологией победивших большевиков, навязывавших свое лидерство всему человечеству и сулящих ему светлое – коммунистическое – будущее. То ли сознавая свою близость к советскому проекту, то ли просто уважая силу, Хлебников настойчиво предлагал новой власти свои услуги.
Трудно представить, чтобы Замятин, в своей неписательской жизни – профессиональный инженер (корабельный архитектор), – упустил из виду нумерологические изыскания своего знаменитого современника или же, познакомившись с ними, не отреагировал на них. Пострадав до революции за свой большевизм, а после революции 1917 года заняв по отношению к нему позицию непримиримого критика, он наверняка расценил бы хлебниковские построения как утопию, родственную большевистской. Кроме того, установка Хлебникова на математическую унификацию всех и вся не могла не оскорблять в Замятине его гуманистический идеал, известный в передаче художника Юрия Анненкова:
«[Ж]изнь человечества нельзя искусственно перестраивать по программам и чертежам, как трансатлантический пароход, потому что в человеке… имеется еще иррациональное начало, не поддающееся точной дозировке» [358].
Если только что высказанную гипотезу считать преамбулой интертекстуального и структурного анализа романа «Мы», то тогда в его математически расчисленном дизайне тоталитарного общества будущего немедленно проступят отчетливые хлебниковские очертания.
Полемика автора «Мы» с Хлебниковым до сих пор не привлекала внимания исследователей. По не совсем понятной причине Хлебников – редкий гость в многочисленных томах, посвященных замятинскому роману. Единственное известное мне исключение – работы Леонида Геллера. Он возвел особый ономастикой «Мы» – обозначение персонажей буквами и цифрами – к хлебниковским «звездному» языку и поэме «И и Э» [Геллер 1994: 80, 86], а формулу √-1, в романе – «иррациональный корень», приводящий главного героя, математика Д-503, в состояние паники, – к «мнимым» числам Хлебникова [Геллер 1994: 98]. Следующего шага Геллер, правда, не сделал – не поставил Замятина и Хлебникова по разные стороны баррикад[383].
Другие исследователи математической фактуры романа «Мы» полностью проигнорировали ее хлебниковский генезис. Так, когда Лейтон Бретт Кук выявляет в «Мы» влияние идей древней и новой математики, включая математику в художественной литературе, в его поле зрения попадают Пифагор, Николай Лобачевский, Альберт Эйнштейн и даже Достоевский с его философемой вокруг 2 х 2 = 4, но не Хлебников[384]. Аналогичную ситуацию находим и в книге Томаса Лахузена, Елены Максимовой и Эдны Эндрюс[385] – и это при том, что интертекстуальная сторона замятинской математики занимала исследователей наряду с чисто математическими разгадками чисел и геометрических фигур романа. В недавнем суммирующем комментарии к роману «Мы» Роберта Расселла[386], со специальным разделом для замятинских математики и науки, Хлебников также зияет своим отсутствием. Наконец, Хлебников не поставлен в параллель к «Мы» и в самом последнем, комментированном, издании романа 2011 года, где математике и инженерии отведено много места.
Предположу, что выпад Замятина против русского нумеролога номер один пропускался в силу господствующего взгляда на программу действий последнего как на невинные занятия поэта-ученого-пророка, а не как на опасную политическую стратегию, конкурирующую с большевистской. С контекстуализацией этой программы в идеологию модернизма и большевизма, позволяющей распознать ее подлинные исторические черты, мы получаем возможность не только выявить весьма объемный хлебниковский пласт романа «Мы», но и, что не менее важно, замятинскую тактику его подрыва. Говоря о подрыве, мы из области интертекстов вступаем в область структур. Напомню в этой связи, что дистопия пишется затем, чтобы дискредитировать чужую утопию путем ее осуществления в рамках вымышленного мира[387].
2. Нумерология Хлебникова в общем дизайне романа
Восстановление Хлебникова в правах замятинского оппонента естественно начать с жанровых корреляций между творчеством первого и дистопией второго. Автору «Мы» задачу дискредитации нумерологии Хлебникова наверняка облегчило то обстоятельство, что свои утопические идеи Хлебников излагал в специально предназначенном для этого жанре. Утопический характер имеют, например, его «Предложения» (1914–1916, п. 1915), «Воззвание Председателей Земного Шара» (1917; переработано в стихи и опубликовано в таком виде в 1917 году) и «Лебедия будущего» (1918, п. 1928), кстати, с описанием технизированного мира, если только Замятин был знаком с ней по иным каналам, нежели печать. Таким образом, Хлебников (наряду с Платоном, Гербертом Уэллсом и Александром Богдановым, которых замятиноведение уже зачислило в предшественники Замятина[388]), входил в тот канон (анти)утопий, который был по-новому переработан в «Мы».
Предвосхищая «Мы», Хлебников настаивал на том, что будущее принадлежит «изобретателям», а не «приобретателям». Манифестом «Труба марсиан» (1916, п. 1916) он провозгласил новое государство – времени, поверх пространственных границ, для объединения творцов одного возраста:
«[И]зобретатели в полном сознании своей особой породы, других нравов и особого посольства отделяются от приобретателей в независимое государство времен и… и ставят между собой и ими железные прутья. Будущее решит, кто очутится в зверинце, изобретатели или приобретатели?» [ХлСП, 5: 153].
Откликаясь на этот тезис, Замятин выстраивает сюжет «Мы» вокруг изобретателей, работающих над созданием «Интеграла» и – шире – проектом покорения других, пока что неизвестных цивилизаций. Волей Замятина, но в то же время как бы и Хлебникова, от них, живущих под стеклянным колпаком в технически совершенном «зверинце», Зеленой Стеной отсечены неизобретатели – вернувшиеся в почти что первобытное состояние Мефи. Даже нарративизацию событий, ведущих к столкновению этих двух обществ, Замятин доверил Строителю «Интеграла», математику Д-503. Тот заносит информацию о 124 днях, потрясших Единое Государство и его самого, в свой исповедальный дневник, кстати, рассчитанный на просвещение межпланетных цивилизаций.
В свою очередь, систему персонажей романа во многом определил самообраз Хлебникова. Он, правда, дан не в своей целостности, а расщепленным на две (если не три) ипостаси: ученого-математика, применяющего ко всему единый, т. е. в основе хлебниковский, математический принцип[389], и поэта, пользующегося особым математическим письмом. Воплощению первой, Д-503[390], Замятин придал некоторое сходство с собой, обладателем волосатых рук. Воплощение второй ипостаси, R-13, поэт, сочиняющий математические стихи по заказу, или, точнее, приказу Единого Государства, соединяет в себе тягу к нумерологической хлебникописи с негроидной пушкинской внешностью[391]. Пушкинским оказывается и последний акт его судьбы – смертоносный рывок к свободе.
Будучи двумя сколками с хлебниковского самообраза, Д-503 и R-13 соединены в то, что на советском сленге называлось «ячейкой общества». Подружившись еще за школьной партой, в своей взрослой жизни они образовали квазисемейный союз вокруг круглой, кроткой, милой, ребячливой 0-90, а в период смуты «изменили» ей с ее противоположностью: 1-330.
1-330 – дама непокорного ахматовского склада и роковой ахматовской красоты[392] – попыталась вернуть земную цивилизацию вспять, в ее дохлебниковское / добольшевистское прошлое. До ее появления в своей жизни математик Д-503 жил в комфортном для себя ощущении, что он, как и все другие граждане, – «счастливейшее среднее арифметическое».
1-330 на него подействовала «так же неприятно, как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член» («Запись 2-я» [144]). В процессе своего увлечения ею Д-503 – на эмоциональном уровне – перенесся в прошлое: «я теперь живу не в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней из минус-единицы» («Запись 14-я» [189]). В этом высказывании корни, как и концепт минус-единицы, скорее всего, дань Хлебникову, который, например, в «Ладомире» (1920, 1921, п. 1920, 1923) играет с корнем, концептом «минуса» (латинизмом, в «переводе» на славянский корнеслов давшим нет) и концептом «единицы» (который заключен в местоимении себя):
Дорогу путника любя, / Он взял ряд чисел, точно палку, / И, корень взяв из нет себя, / Заметил зорко в нем русалку / Того, что ничего нема, / Он находил двуличный корень, / Чтоб увидать в стране ума / Русалку у кокорин [ХлСП, 1:198–199].
О сюжете «Мы» имеется немало наблюдений. Приведу только одну работу, в которой суммированы сюжетные положения и сюжетные ходы, благодаря Замятину ставшие инвариантами антиутопии:
«Основоположником современной антиутопии был Замятин… Вот некоторые из его находок: волосатые руки Героя (человека под номером Д-503), роднящие его с дикими людьми; диагноз его болезни – “неизлечимая душа”; любовь к свободолюбивой и обольстительной женщине, воскрешающей Старые Обычаи (туалеты, курение) и дружащей со Старухой – привратницей Старого Дома; свободный, но регламентированный секс по талонам, исключающий ревность, которая, однако, вторгается в жизнь Героя вместе с Любовью; Старый (… Древний) Дом, подземным ходом соединенный с миром дикой Природы за Стеной; прозрачные жилища; машина будущего – “Интеграл”; записки Героя, напоминающие “древний причудливый роман”; единая Государственная Газета, Музыкальный Завод и Гос. Институт Литераторов, поэтизирующих приговоры и истины типа “дважды два – четыре”; Бюро Хранителей во главе с Благодетелем (термин Замятина); “последняя” (протоутопическая) Революция в далеком прошлом и неудачное (антиутопическое) восстание по ходу сюжета; встреча Героя с высящимся над ним Благодетелем, добровольное предательство им Героини и Согласие на Операцию» [Жолковский 1994b: 174–175].
Если эти инварианты разложить на составляющие, то мы в конце концов доберемся до хлебниковизмов. К ним относятся Единое Государство, поэтизация формулы «дважды два» (2 х 2), последняя война (революция), именование героев одной буквой и многое другое. При их анализе встает вопрос о том, как они взаимодействуют с другими интертекстуальными слоями (Белого, Богданова, Гастева, Маяковского, конструктивизма, большевистских идеологем…); за недостатком места он рассматриваться не будет.
Заглавным концептом «мы» Замятин обязан таким хлебниковским произведениям, как поэтическое «Воззвание Председателей Земного Шара» («Только мы, свернув ваши три года войны…»), где мы равняется правительству государства земного шара, победившему войну:
Только мы, свернув ваши три года войны/ В один завиток грозной трубы, / Поем и кричим, поем и кричим, / Пьяные прелестью той истины, / Что Правительство Земного Шара / Уже существует. / Оно – Мы [ХлСП, 3: 17].
В романе Замятина мы носит не элитарный, но эгалитарный характер, обозначая всех пронумерованных граждан Единого Государства как неразложимую на индивидуальности целостность.
Единое Государство, обнимающее собой весь земной шар, – это аналог хлебниковских «сверхгосударства» (например, того самого, что Ка Хлебникова и великие правители древности учреждают в «Ка», 1915, п. 1916) и «Земного Шара», управляемого 317 Председателями. В свою очередь, институция Председателей преломленным образом отразилась в Бюро Хранителей. То, что Единым Государством верховодит Благодетель с ленинскими чертами, к Хлебникову уже не имеет отношения.
В «Мы» Единое Государство живет согласно примитивному математическому закону. В нем расчислено абсолютно все, от урбанистического пейзажа (с проспектами, называемыми «осями», и главной «площадью Куба») до образа жизни и этики граждан. Геометризованный урбанизм – дань Хлебникову, свои градостроительные воззрения описавшего и в стихах типа «Город будущего» (1920, п. 1920), и в прозе типа эссе «Мы и дома. Мы и улицетворцы. Кричаль» (1915, п. 1930). Вот, для сравнения, утопические пассажи «Ладомира»:
Пусть Лобачевского кривые / Украсят города / Дугою над рабочей выей / Всемирного труда [ХлСП, 1: 184];
Сметя с лица земли торговлю / И замки торга бросив ниц, / Из звездных глыб построишь кровлю / Стеклянный колокол столиц. / Решеткою зеркальных окон / Ты, синих зарев неясыть, / И ты прядешь из шелка кокон, / Полеты – гусеницы нить [ХлСП, 1: 196] и т. д.
Сами граждане внешне обезличены, называются «нумерами» (Благодетель – «Нумером из Нумеров»), а вместо полноценных имен обозначаются одной буквой (рефлекс хлебниковского «звездного» языка, о чем речь заходила выше) плюс номер. Образ мыслей у них тоже единый, ибо они преследуют общую цель: поддержание своего материального и физического благосостояния.
Во внешне бесклассовое Единое Государство какая-то кастовость все же прокралась. Наиболее престижные профессии после Благодетеля и Хранителей – инженер и математик, т. е. изобретатели (опять Хлебников!), ответственные за дальнейшую технизацию устоев и без того предельно техницированной цивилизации.
Тех, кто перестает быть механическим исполнителем воли Единого Государства, ждут репрессивные меры – высшая казнь, электрошок или, наконец, медицинская операция по удалению фантазии (она же – душа). Так Замятин доводит до логического финала хлебниковскую мечту об унификации мира в согласии с единым математическим принципом.
На повестке дня у Единого Государства – выполнение амбициозного инженерного проекта с далеко идущими репрессивно-завоевательными целями. Оно строит «Интеграл», нечто вроде космического корабля, чтобы с его помощью «проинтегрировать бесконечное уравнение Вселенной» и тем самым «благодетельному игу разума подчинить неведомые существа, обитающие на иных планетах», поскольку, как пишется в Единой Государственной Газете, «[е]сли они не поймут, что мы несем им математически-безошибочное счастье, наш долг – заставить их быть счастливыми» («Запись 1-я» [139]). До Замятина мотив навязывания себя не только человечеству, но и космосу ввел, но скромнее и с иными, жизнетворческими, установками, Хлебников. Так, в «Трубе марсиан» его приказом «[с] л а в – ные участники будетлянских изданий переводятся из разряда людей в разряд м ар си ан» [ХлСП, 5: 153]. В эссе «Время – мера мира» (1914–1915, п. 1916) аналогичная задача, «распространить» придуманную им формулу времени «на другие земли солнечного мира» [Хлебников 1916: 12], ставилась перед человечеством.
Единое Государство не избавилось от изящной словесности, но подчинило ее себе, основательно перепрофилировав. Все события, от приговоров до постройки «Интеграла», и все важнейшие математические понятия, включая таблицу умножения, поручено облагородить поэтам. Они сочиняют – но не по вдохновению, а по заказу и в отведенные для этого часы, – подходя к вообще-то капризному, «непредвычислимому» делу со все тех же технизированных позиций. Вот каких результатов (по мнению Д-503, блестящих) добиваются R-13 и – шире – Институт Государственных Поэтов и Писателей:
«[Я] наслаждался сонетом… “Счастье”…:
Вечно влюбленные дважды два,
Вечно слитые в страстном четыре,
Самые жаркие любовники в мире —
Неотрывающиеся дважды два…
И дальше все об этом: о мудром, вечном счастье таблицы умножения…
Таблица умножения и до R-13 существовала века, но только R-13 сумел в девственной чаще цифр найти новое Эльдорадо»;
«Наши знаменитые “Математические Нонны”: без них – разве могли бы мы в школе так искренне и нежно полюбить четыре правила арифметики?» («Запись 12-я» [182]).
В приведенных стихах и их заглавиях спародирована нумерологическая поэтика Хлебникова, как она представлена, например, в «Числах» (цитату и подробный разбор см. в параграфе 3.4 главы III).
Разумная, размеренная, обеспеченная всем необходимым жизнь, без эмоций, фантазий и боли, воспринимается нумерами как счастье, за которое человечество долго боролось и которое приобрело лишь с установлением Единого Государства. Они с ужасом вспоминают о «последней» двухсотлетней войне, после которой выжило лишь 0,2 % населения Земли, иронизируют по поводу ценностей Старого мира, существовавшего до последней войны, и мечтают о светлом и еще более технократическом будущем, на благо которого отдают все свои силы.
Последняя война – еще один кивок в сторону Хлебникова, который, как уже отмечалось, вычислял ритм событий, намереваясь тем самым поймать войну в мышеловку, и, в надежде на счастливый исход вычислений, предлагал считать Первую мировую войну последней.
Предельно математизированному, урбанистскому Единому Государству противостоят Мефи. Они давно поселились за Зеленой Стеной, вернувшись к почти что первобытному образу жизни. С изменившимся образом жизни они встали на путь обратной эволюции, от человека к обезьяне, в частности, приобрели богатый волосяной покров. Между этими двумя сообществами медиируют S-4711 и 1-330. Это 1-330 приводит Д-503 за Зеленую Стену на революционную сходку Мефи, переправляет к Мефи 0-90, носящую ребенка от Д-503, голосует против Благодетеля в День Единогласия и организует Д-503 на участие в похищении «Интеграла» для Мефи, дабы те смогли покинуть Землю.
И 1-330, и Мефи, и Единое Государство спроектированы Замятиным с учетом отдельных элементов ранней поэмы Хлебникова «И и Э. Повесть каменного века» (1911–1912, п. 1913). Ономастическое сходство в замятиноведении уже отмечалось. Говоря о нем подробнее, приведу послесловие Хлебникова к этой поэме: «Первобытные племена имеют склонность давать имена, состоящие из одной гласной» [ХлСП, 1: 311]. Аналогично «И и Э», т. е. гласными, Замятин именует героинь – О, I, кстати, близких к природе и с неподавленными эмоциональными реакциями. Имена героев-мужчин равны одной согласной, возможно, как кивок в сторону хлебниковской «звездной» азбуки в ее каноническом изводе.
1-330 со своей хлебниковской тезкой, И, разделяет ее укорененность в первобытном мире. Недаром путь к нормальному существованию нумеров Единого Государства она видит в движении цивилизации вспять, аналогичном обратной эволюции, в результате которой появилась новая, промежуточная между человеком и обезьяной порода, Мефи:
«Голые – они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса» («Запись 28-я» [248]).
Соответственно, ставку на Д-503 героиня делает потому, что у него есть общая черта с Мефи – ненавистные ему руки – «обезьяньи», «в волосах, лохматые – какой-то нелепый атавизм» («Запись 2-я» [144]), а на R-13 – в силу его тоже атавистического сходства с обезьяной (ср. «отвратительный и ловкий, как горилла», «Запись 25-я» [235]).
В «Мы» имеется ряд меток хлебниковского влияния, как вербальных, так и числовых. К первым относятся хлеб, родственный фамилии Хлебников[393], и пароним хлеба – глагол захлебываться[394], применяемый в том числе для взволнованно-эмоциональной манеры говорения хлебниковского «клона», поэта R-13[395]; ко вторым же – 48. Хлебников вычитал 48 из 365 для получения 317, своей основной «меры мира», ср. эссе «Время – мера мира»:
«[О]бщему закону сравнимости по 365+ [в более поздних изданиях – ±. – Л. П.] 48 подчиняются не только струны всего человечества (войны), но и струны каждой данной души» [Хлебников 1916: 11].
В романе «Мы» 48 фигурирует в антихлебниковских контекстах – перелома констант, по которым существует Единое Государство. Так, хотя нумера должны заявлять в Бюро о непорядках в течение 48 часов, Д-503 не доносит на предосудительное поведение 1-330 в установленные для этого двое суток; в 48-й раз Благодетель был избран – впервые в истории Единого Государства – не единогласно; наконец, восставшие Мефи двигались по городу обходным 48-м проспектом, потому что по главной трассе уже шагала шеренга лоботомированных нумеров.
3. Способы подрыва
Дискредитируется хлебниковский дизайн по-большевистски светлого будущего несколькими способами сразу, причем все они рассчитаны исключительно на изменение сознания аудитории. Читатель должен согласиться с автором в том, что тоталитарный строй – это страшное зло, низложение которого, если человечество допустит его распространение по всей Земле, будет непосильной задачей. Потому-то самый устрашающий поворот романа – восстание, проигранное Мефи из-за того, что Единое Государство оперативно ввело принудительную всеобщую лоботомию. Лишенные фантазии (души) нумера перестали руководствоваться собственными интересами, полностью подчинившись чужой воле, каковой является воля Благодетеля. Оставляя этот способ демонстрации ужасов тоталитарного строя в стороне как не связанный с Хлебниковым, я подробно остановлюсь на трех других. Один – рациональное опровержение мифа о конечности, включая миф о последней войне – апеллирует к разуму читателя. Другой – изображение взлетов и поражений главной четверки героев «Мы», особенно же двух хлебниковизированных, – заставляет читателя сопереживать героям. Кроме того, через их посредничество читатель получает возможность попробовать, а там и взвесить, все плюсы и минусы тоталитарного строя. Последний, самый действенный, способ – смех. С его помощью Замятин вырабатывает у читателя иммунитет к утопиям типа хлебниковской и, конечно, правильные реакции на тоталитарную обстановку, каковая в послереволюционный период из мечты стремительно становилась реальностью.
3.1. Разоблачение концепта «последнего и окончательного»
В романе «Мы» заключен известный парадокс: мозги интеллектуала от математики Д-503 промыты примитивной математической идеологией Единого Государства настолько основательно, что он принимает за чистую монету миф, как уже отмечалось – родом из хлебниковской нумерологии, – о «последней» войне и «окончательности» установленного строя. Полным откровением для него звучит опровержение этого мифа из уст 1-330. Она настаивает на том, что как нет последнего числа, так нет и последней войны («Запись 30-я»). Но как только Д-503 уверяется в торжестве бесконечности, лысый мужчина с логарифмическим циферблатом, случайно встреченный им в общественной уборной, легко убеждает его в обратном. Опознав в нем своего теоретически более подкованного двойника, Д-503 приходит в восторг от его признания (причем признания такого рода, которые любил делать Хлебников-нумеролог), полагая, что еще немного, и тот откроет окончательную философскую формулу конечности («Запись 39-я»).
Этой траекторией интеллектуальных колебаний главного героя – профессионала-математика – Замятин, сам профессиональный инженер, демонстрирует читателю, что простейшие математические операции, ставшие догмами Единого Государства, вводят в обман даже самых продвинутых в математике нумеров и что на самом деле время, пространство, ход цивилизации, человеческое сообщество устроены сложнее, не имеют в себе ничего конечного, подтверждением чему и служит восстание Мефи, следующее за якобы последней войной.
3.2. Судьбы главных героев
Еще один способ подрыва читательского доверия к Единому Государству – драматические развязки судеб главных героев как результат репрессивных мер, применяемых к ним или же нависающих над ними дамокловым мечом. Это, прежде всего, пытка и казнь революционерки 1-330. Это также убийство диссидентствующего поэта R-13. Это невозможность для 0-90 сохранить зачатый от Д-503 плод[396] и испытать радости материнства, вынуждающая ее бежать за Зеленую Стену. Это, наконец, операция по уничтожению у Д-503 (да и всех поголовно нумеров) органа, отвечающего за фантазию, и прощение, получаемое им от Благодетеля. Поскольку хлебниковскими чертами из этой четверки наделены математик и поэт, я подробно остановлюсь на их жизненных перипетиях.
Д-503 из преданного Единому Государству Строителя «Интеграла» становится почти неподконтрольной ему индивидуальностью, а затем переподчиняется Государству. Борьба одной ипостаси Д-503, рациональной, или «нумерной», с другой, иррациональной, способной сделать его полноценным человеком с яркими эмоциональными реакциями и прекрасными своей бессмысленностью поступками, выполнено через столкновение двух любимых концептов Хлебникова, в его нумерологии вообще-то не противопоставленных: евклидовой геометрии (плюс «звездной» азбуки) и «мнимого» числа. На протяжении всего действия «Мы» Д-503 воспринимает мир наиболее удобным и привычным, ибо одобренным Единым Государством, рациональным способом, переводя все в цифры и геометрические фигуры. Математизируется в его сознании даже такая нефизическая область, как этика. Это – влияние постулатов Единого Государства, описывающих этику через «вычитание, сложение, деление, умножение» («Запись 3-я» [148]) и тем самым подхватывающих общий принцип хлебниковского эссе «О простых именах языка» (1915, п. 1916). Там четырем буквам (звукам), открывающим слова, приписаны следующие смыслы: вычитание (для В), сложение (К), деление (М) и умножение (С).
В качестве винтика машины Единого Государства Д-503 вместе с ней остро реагирует на нарушения, которые в основном оказываются отклонениями от строго математического (рас)порядка. Вот, к примеру, его переживания, вызванные видом жилища R-13:
«Как будто – все точно такое, что и у меня… Но чуть только вошел – двинул одно кресло, другое, – плоскости сместились, все… стало неэвклидным. R – все тот же, все тот же. По… математике – он всегда шел в хвосте» («Запись 8-я» [165]).
Математические аналогии не отпускают от себя Д-503 и во время свиданий. Любящая его 0-90 порой плачет оттого, что в иерархии ценностей Д-503 математика стоит намного выше, чем она:
«[Г]оворил… о красоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала – и вдруг из синих глаз слеза…
– Милый Д, если бы только вы, если бы…» («Запись 4-я» [151]).
Показательно, что иногда Д-503 и 0-90 спускали шторы, но не для интима, а… для совместного решения «задач из старинного учебника Киселева» («Запись 7-я» [163]). Роман с 1-330 тоже не способен перестроить героя-математика на сугубо лирическую волну. Так, о месте свиданий с ней, Древнем Доме, он рассуждает, привлекая для этого систему координат («Запись 17-я»)[397], а сама она неизменно видится ему комбинацией неприятных геометрических фигур, треугольников, или же число-буквой X.
В математическом мировосприятии Д-503 участвуют не только числа и геометрические фигуры как таковые, но и подобие хлебниковской «звездной» азбуки, которая на ранней стадии включала эксперименты с начальными гласными слова, а на зрелой – исключительно начальные согласные слов. И одним и другим Хлебников приписывал геометризованный, а иногда и общечеловеческий смыслы. Например, в «Слове о Эль» (1920; п. 1923) начальное л / л интерпретировалось через ‘движение’, соединяющее ‘точку’, ‘прямую’ и ‘плоскость’, с одной стороны, и через ‘любовь’ – с другой. На фоне такого рода хлебниковских формулировок становится понятным, почему Д-503 объясняет странное происшествие, приключившееся с ним в Древнем Доме, отделяя от слова любовь его начальное Л, а от смерти – начальное С:
«[Ч]тобы установить истинное значение функции – надо взять ее предел. И ясно, что вчерашнее нелепое “растворение во вселенной” [герою кажется, что он умер в Старом доме. – Л. П.], взятое в пределе, есть смерть. Потому что смерть – именно полнейшее растворение меня во Вселенной. Отсюда если через “Л” обозначим любовь, а через “С” смерть, то Л = f (С), то есть любовь и смерть…» («Запись 24-я» [229])[398].
А вот другой пример: в восприятии главного героя, Д-503, 0-90 имеет что-то от графического написания этой буквы и одновременно округленных губ при произнесении этого звука:
«О – вся из окружностей» («Запись 2-я» [143]).
Оперирование геометрической формой при описании буквы, на которую начертание этой буквы похоже, – наследие «звездного» языка, как и предшествующей ему символистской традиции[399].
Роман с 1-330 все-таки приводит Д-503 к осознанию того, что у него есть душа. Доктор, из числа диссидентов, разъясняя, как понимать эту давно отмершую категорию, прибегает к понятным для его пациента математическим аналогиям:
«[Н]а поверхности… видите… мелькнула тень аэро. Только на поверхности, только секундно. Но представьте – от какого-то огня эта непроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней – все проникает внутрь… Плоскость стала объемом…. и это внутри зеркала – внутри вас – солнце, и вихрь от винта аэро… И понимаете: холодное зеркало отражает, отбрасывает, а это – впитывает, и от всего след – навеки» («Запись 16-я» [196–197])[400].
Для себя же Д-503 формулирует наличие у него души в терминах хлебниковского «мнимого» числа, √-1, которое всегда доводило его до паники:
«Это – так давно…, когда со мной случился √-1 – Однажды Пляпа [учитель математики в школе. – Л. П.]… рассказал об иррациональных числах —… я плакал… и вопил: “Не хочу √-1! Выньте меня из √-1!” Этот иррациональный корень врос в меня как что-то… инородное… его нельзя было обмыслить, обезвредить, потому что он был вне ratio. И вот теперь снова √-1. Я пересмотрел свои записи – и мне ясно:… я лгал себе – только чтобы не увидеть √-1» («Запись 8-я» [164]);
«Всякому уравнению, всякой формуле в поверхностном мире соответствует кривая или тело. Для формул иррациональных, для моего √-1, мы не знаем соответствующих тел… Но в том-то и ужас, что эти тела – невидимые – есть…: потому что в математике, как на экране, проходят перед нами их причудливые, колючие тени – иррациональные формулы; и математика, и смерть – никогда не ошибаются…
Мне чудилось… бесконечно огромное, и одновременно бесконечно малое, скорпионообразное, со спрятанным и все время чувствуемым минусом-жалом: √-1… А может быть, это не что иное, как моя “душа”, подобно легендарному скорпиону древних добровольно жалящих себя всем тем, что…» («Запись 18-я» [205]).
В приведенных цитатах желание вынуть себя из √-1, вглядеться в него, осознать его зооморфность принадлежит к типично хлебниковским операциям над иррациональными и просто числами. В скрытом виде они присутствуют, например, в хлебниковских «Числах» (1911, 1912, 1914, п. 1913, 1914):
Я всматриваюсь в вас, о, числа, / И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах, / Рукой опирающимися на вырванные дубы. / Вы даруете единство между змееобразным движением / Хребта вселенной и пляской коромысла /<…> / Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы. / Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица [ХлСП, 2: 98].
А в не игровой, но, напротив, квазинаучной форме, они фигурируют, например, в брошюре «Время – мера мира». Вне зависимости от того, был ли знаком автор «Мы» с хлебниковской «Скуфьей скифа» (1916, п. 1929), только в ее контексте формула с корнем из минус единицы раскрывает свой специфический смысл. ‘Единица’ – это ‘человек’, но взятый как отдельная личность, индивидуальность, с которым к тому же происходит что-то иррациональное, т. е. свойственное человеку по его природе. Ср. у Хлебникова:
Пора научить людей извлекать вторичные корни из себя и из отрицательных людей. Пусть несколько искр больших искусств упадет в умы современников. А очаровательные искусства дробей, постигаемые внутренним опытом!» [ХлСП, 4: 84].
Подавлять в себе человеческое математик Д-503 научился по крайней мере со школы, и вот почему обнаружение в себе √-1 в теперешней, взрослой жизни так пугает его.
По ходу романа Д-503 исполняет волю то Единого Государства, то Ι-330[401], то снова Единого Государства. Единому Государству соответствует коллективистское местоимение мы, героине же, как было показано Зиной Гимпелевич, индивидуалистское я. Дело в том, что именем Ι-, написанным латиницей, не кириллицей, англофил Замятин кодирует, через английское Ι, ‘я’, идею личности [Gimpelevich 1997: 21]. В результате казнь 1-330 обретает символический смысл – так «мы» вычищают из своего коллектива Я. Символическим смыслом заряжено, конечно же, и финальное признание Д-503: «И я надеюсь – мы победим. Больше: я уверен – мы победим. Потому что разум должен победить!» («Запись 40-я» [294]). Это – пример того, как отдельное «я» вливается в коллективное «мы».
В еще большей степени идею тоталитарного режима Замятин дискредитирует, принося ему в жертву поэта-нумеролога R-13, а до него – еще одного, безымянного, поэта. Участие R-13 в официальной церемонии по случаю казни того другого поэта, в должности сочинителя и декламатора стихотворной версии приговора, становится поворотным моментом в его судьбе. Он осознает, что более не может служить Единому Государству. Символический смысл жизненной траектории R-13 состоит в том, что Единое Государство не способно обуздать его артистическое эго, тянущееся к свободе, а потому прибегает к его физическому уничтожению. Учитывая, что R-13 наделен пушкинскими чертами, его убийство прочитывается еще и как претворение знаменитого футуристского лозунга «бросить Пушкина… с Парохода современности» [РФ: 41], провозглашенного в манифесте «Пощечина общественному вкусу» (1912, п. 1912). Высказывалось мнение о том, что обозначение поэта через латинское R понадобилось писателю для того, чтобы закодировать в ней перевернутое ся [Струве 2000: 369]. Тогда насильственная смерть R-13 является еще одной, после казни 1-330, вариацией на тему вычистки коллективным «мы» из своих рядов отщепенцев, носящих гордое имя ‘я’[402].
R-13 показан глазами Д-503, т. е. с определенной погрешностью. Первое подозрение в том, что R-13 не полностью ассимилирован с Единым Государством, закрадывается в голову Д-503 из-за «неэвклидного» устройства жилища его друга. Себе он объясняет отсутствие порядка тем, что его друг в школе отставал по математике. По ходу сюжета R-13 начинает тяготиться прославлением приговоров. Так Замятин – провидчески? со знанием дела? – дублирует двойственное отношение позднего Хлебникова к репрессиям: воспевать – да (как в «Председателе чеки», 1921, п. 1988, с сочувственно изображенными следователем Реввоентрибунала 14-й армии А. Н. Андриевским и членом харьковской ЧК С. А. Саенко), исполнять – нет (ср. знаменитый «Отказ», 1922, п. 1922: Мне гораздо приятнее / Смотреть на звезды., / Чем подписывать Смертный приговор. / <…> / Вот почему я никогда, / Никогда / Не буду правителем! [ХлСП, 3: 297]). Но вернемся к R-13. Видимо, под влиянием 1-330 он примыкает к заговорщикам, что Д-503 открывается во время переизбрания Благодетеля, когда R-13 вместе с другими смельчаками голосует «против». Некоторое время спустя, во время восстания, Д-503 натыкается на его труп – с «брызжущими смехом губами» («Запись 39-я» [290]). Возможно, эта сцена скопировала тот трагический конец, который Хлебников придумал для себя в «Иранской песне» (1921, п. 1921): И когда знамена оптом / Пронесет толпа, ликуя, / Я проснуся, в землю втоптан, / Пыльным черепом тоскуя [ХлСП, 3: 130].
К двум пострадавшим от режима героям можно прибавить третьего клона Хлебникова – неизвестного лысого с логарифмическим циферблатом и записной книжкой[403]. Его, как и Д-503, во время облавы на не удаливших фантазию, насильственно отправляют из общественной уборной прямиком на операцию. С Хлебниковым его роднит сходное интеллектуальное предприятие – выведение формулы конечности для тех явлений, которые не имеют конца.
Итак, прописав в тоталитарном обществе будущего до трех «Хлебниковых» сразу, Замятин показал читателю, что если бы будетлянин дожил до осуществления своих идеалов, он так или иначе пострадал бы от их реализации. В лучшем случае он поплатился бы фантазией (для поэта вообще-то не лишней, тем более что, по Замятину, фантазия и душа – одно), а в худшем – жизнью. Такая трактовка, кстати, согласуется с тем, как Анненков описывал трагическую кончину Хлебникова в (пушкинском) 37-летнем возрасте в советской России:
«[Эгоцентрический восторг… вспыхнул в Хлебникове перед некоторыми особенностями советского режима (убившего поэзию).
– Эр Эс Эф Эс Эр, че-ка!… Это же заумный язык, это же – моя фонетика, мои фонемы! Это – памятник Хлебникову! – восклицал он, переполненный радостью.
Реальность, увы, как и всегда была более прозаичной, чем воображение поэта. Какая судьба могла ожидать Хлебникова в советской России, чтобы однажды советский президент Академии Художеств, вождь бездарностей и пошлятины, смог объяснить, что “по счастью все книги, противоречащие социалистическому реализму, изъяты из всех книжных магазинов и библиотек СССР?”
Нищим, бездомным бродягой… Хлебников добрался до смерти. В 1922 году. В тридцатисемилетнем возрасте. Материалистическая революция отказалась его приютить и подкармливать: он был слишком большой и неисправимый мечтатель» [Анненков Ю. 1991, 1: 150].
3.3. Смех
Смех, улыбка, шутки, ирония – наиважнейший пласт романа «Мы». Начну с того, что нумерам такое поведение не свойственно, и всегда серьезный Д-503 говорит о себе как о непримиримом враге смеха:
«[Я] не способен на шутки – во всякую шутку неявной функцией входит ложь» («Запись 3-я» [148]);
«[Ш]уток я не люблю и не понимаю, а у R-13 есть дурная привычка шутить» («Запись 8-я» [165]).
Единственное, что правоверным нумерам кажется достойным смеха, – это привычки и образ жизни прошлого, в Едином Государстве отвергнутые и преодоленные (см. «Запись 4-ю»). Таким образом, не удивительно, что смех в романе оказывается самой действенной мерой противостояния тоталитарному миру. У положительных героев он выражает одновременно недоверие к тоталитарным устоям, неподчинение им и, конечно, чувство собственного превосходства над окружающими. Так, улыбка, смех и ирония 1-330, самой радикально настроенной из всех положительных героев, действует на Д-503, «как хлыст», постепенно вызывая у него мазохистские желания – подчинить ей всего себя:
«Я просто вот видел глазами этот смех: звонкую, крутую, гибко-упругую, как хлыст, кривую этого смеха» («Запись 6-я» [158]).
На протяжении романа активно смеется и шутит также R-13. Даже в момент расставания с жизнью на лице его отпечатывается смех. Д-503 в свой дневник заносит то мощное воздействие, который смех R-13 мог бы произвести на него, рискни он пробыть около трупа подольше:
«Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас еще брызжущие смехом губы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда – я перешагнул через него и побежал – потому что… я чувствовал – сломаюсь, прогнусь, как перегруженный рельс…» («Запись 39-я» [290]).
Опыт сопротивления верховной власти и господствующим устоям, которым к концу романа обогащается и Д-503 благодаря и возлюбленной, и другу, включает обучение смеху. Согласно «Записи 35-й» Д-503 приходит в ярость, граничащую с позывом к убийству, от того, что операция по «угону» «Интеграла» и передаче его в руки Мефи была сорвана в результате контринициативы Ю-10, выкравшей дневник Д-503 и сдавшей его в карательные органы. Когда Ю-10 приняла ярость Д-503, граничившую с позывом к убийству предательницы, за сексуальный порыв, и разделась, он засмеялся ей в лицо. Протоколируя этот опыт в дневнике, он обобщает его до максимы, претендующей на афористичность: «[С]мехом можно убить все – даже убийство» [279].
Заклятие тоталитарного мира смехом, производимое тремя героями, тоже имеет отношение к Хлебникову, хотя и не совсем прямое. Типологически с портретом мертвого R-13 с улыбкой на лице перекликается хлебниковский прозаический пассаж «Я умер и засмеялся…» (1922, п. 1988). В целом же отношение Хлебникова к смеху было амбивалентным, а потому в параллель к «Мы», опять-таки типологическую, стоит поставить писавшийся в те же годы «Зангези» с развернутой нумерологической программой. Эта пьеса Хлебникова заканчивается изгнанием из мира двух антагонистов человечества, Смеха и Горя, ср. ремарку «Смех падает мертвый, зажимая рукоятью красную пену на боку» [Хлебников 1922b: 34]. Угадав, что Хлебников не допустил бы в свою утопию смех, или же прочитав выпущенный сразу после смерти Хлебникова «Зангези», Замятин, возможно, осмеял его тем, что одного из его клонов, лысого с логарифмическим циферблатом, поставил в карнавальную ситуацию – мудреца, одновременно проповедующего и справляющего нужду.
Предложенная реконструкция хлебниковских смыслов и структур романа «Мы» позволяет переосмыслить его проблемную – во всяком случае, с точки зрения критика Юлия Айхенвальда, – математическую фактуру:
«Понятно, что в этом мире, где даже поэзия – плановая, царит непроходимая скука. Но горе в том, что она прокралась оттуда в самый роман Замятина. Он не сумел к скуке приблизиться безнаказанно: он от нее заразился. И все цифры, числа, формулы – все это, говорящее о скуке, скоро читателю прискучивает, несмотря на меткость сатиры, несмотря на ум и талант автора, несмотря на яркость некоторых деталей. Писатель побежден своим сюжетом – горе победителю! Тем хуже для сюжета!..» («Литературные заметки», 1927 [346]).
Скрытой в «цифрах, числах, формулах» полемикой с Хлебниковым в роман Замятина вносится интеллектуальное оживление. Читателю «Мы» предлагается следить за тем, как «известное», а именно хлебниковская нумерология, взаимодействуя с неизвестным – замятинскими героями и их сюжетными перипетиями, – выдает свою несостоятельность.
4. Интегральный кубизм
На нумерологическую территорию Хлебникова, а заодно и Андрея Белого – хлебниковского соперника из лагеря символистов, – роман «Мы» вступает не только своей математической проблематикой. У кубофутуристов (включая Хлебникова) и Белого Замятин также позаимствовал эстетику кубизма. В «Мы» «кубистической» концептуализацией охвачена почти вся образная система. Так, городской пейзаж романа представляет собой сочетание плоскостей и координат, над которыми доминирует куб; домашний интерьер оценивается с точки зрения соблюденной в нем симметрии; а при портретировании персонажей выявляется геометрическая «формула» их лиц и фигур. Возникает броский, порой даже навязчивый эффект кубистической живописи – тот самый, которым как раз увлекались экспериментаторы из круга писателей-футуристов и Белый в романе «Петербург» (первая редакция – 1911–1913, вторая – 1922, п. 1913, 1922). В романе «Мы» Замятин обращается новаторски только с математической проблематикой предшественников; в том, что касается кубизма, он менее изобретателен.
Каково же место романа «Мы» в традиции кубистической литературы? Начать с того, что восприимчивость литературы 1910-х годов к кубизму, который в ту пору был открытием в живописи, констатировал Николай Бердяев в своей рецензии 1916 года «Астральный роман (Размышление по поводу романа А. Белого “Петербург”)». По параметру удачного / неудачного подражания визуальному искусству он развел беловский «Петербург» и футуристские тексты (подробнее см. параграф 7.2 главы III). Эта дискуссия получила продолжение в эссе Замятина «О синтетизме» (1922). Как я постараюсь показать дальше, Замятин отстаивал в нем свое право на кубизм. Чтобы не выглядеть эпигоном, будь то Белого или кубофутуризма, он подвел под свое кубистское credo идеологическую платформу, созвучную такой советской философеме, как гегелевско-марксистско-ленинская диалектика. Производимая Замятиным реконцептуализация эстетики кубизма затронула и иерархию художников-кубистов. На место Пабло Пикассо, с чьей кубистической манерой Бердяев когда-то сопоставил эстетику «Петербурга», в эссе «О синтетизме» заступил Анненков. Пикассо тоже называется, но – что характерно – свои теоретические положения Замятин иллюстрирует экфрастическими пересказами работ одного Анненкова.
Замятин взял в эстетические союзники Анненкова не только из любви к кубистской манере последнего. Прозаика и художника связывали дружеские узы. Возможно, Замятин учел и то, что к началу 1920-х Анненков сделался «своим» в писательском мире: он портретировал выдающихся деятелей литературы 1910-1920-х годов, иллюстрировал только что написанные книги, а также оформлял театральные постановки.
Замятинское эссе открывается известным гегелевским «законом отрицания отрицания» (минус на минус дает плюс), согласно которому всякое развитие в живой и неживой природе осуществляется по спирали. Этот закон проецируется на культурный процесс в целом:
«+, —, —
вот три школы в искусстве – и нет никаких других. Утверждение, отрицание и синтез – отрицание отрицания. Силлогизм замкнут, круг завершен. Над ним возникает новый – и все тот же – круг. И так из кругов – подпирающая небо спираль искусства» [Замятин 1990: 378].
По-видимому, Замятин заодно опирается и на понятие «спирали» по Белому. В своем эссе 1912 года «Линия, круг, спираль – символизма» Белый увидел в спирали свойства более простых схем движения, круга и линии, и связал ее с развитием символизма (подробнее см. параграф 7.2 главы III). Подхватывая идеи Гегеля и Белого, Замятин утверждает: «Уравнение искусства – уравнение бесконечной спирали» [Замятин 1990: 379]. С нынешним витком спирали, являющей собой универсальное движение к прогрессу, он и ассоциирует свой «неореализм» – художественный метод, интегрирующий и синтезирующий действительность.
Рассуждая о происхождении своего неореализма, Замятин придерживается тех же диалектических методов: синтеза и интеграции. С их помощью «старый» реализм подновляется двумя модернистскими тенденциями: символистским опытом Андрея Белого “ad realibus a realiora”, позволяющим постичь внутреннее устройство и внутренний смысл вещей, и футуристским “reductio ad absurdum”, или беспредметностью, которая никуда не ведет, но является необходимым шагом в искусстве. В параллель к себе как неореалисту Замятин ставит творческий путь Анненкова, включавший и классическую школу «Мира искусства», и неклассический футуризм. Совмещением противоположностей художник добился интегрирующей, «синтетически-острой» манеры, в которой выполнил портреты Максима Горького, Анны Ахматовой и других писателей, а также иллюстрации к «Двенадцати» Александра Блока.
Из работ Анненкова, представленных в эссе «О синтетизме», одно перекликается с «Мы» самым непосредственным образом. Речь идет о портрете Ахматовой 1921 года, выполненном тушью (см. иллюстрацию):
«Портрет Ахматовой – или точнее: портрет бровей Ахматовой. От них – как от облака – легкие, тяжелые тени по лицу, и в них – столько утрат. Они – как ключ к музыкальной пьесе: поставлен этот ключ – и слышишь, что говорят глаза, траур волос, черные четки на гребнях» [Замятин 1990: 385–386].
Показательно, что для Д-503 своего рода «ключом» к постижению 1-330 становится треугольник ее бровей, дополняемый треугольником нижней части лица. Двумя треугольниками он кубизирует лицо своей героини:
«[В]ысоко вздернутые у висков темные брови – насмешливый острый треугольник, и другой темный треугольник, обращенный вершиною вверх – две глубокие морщинки, от носа к углам рта. И эти два треугольника… клали на все лицо этот неприятный, раздражающий X – как крест: перечеркнутое крестом лицо» («Запись 10-я» [172–173]).
Перекличка между эссе и романом – лишнее доказательство в пользу того, что 1-330 наделена ахматовской внешностью. Эту гипотезу поддерживает и то обстоятельство, что героиню «Мы» и Ахматову той поры, когда она общалась с Замятиным, роднят худоба и гибкость, ср. «тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст» («Запись 2-я» [143]). Дополнительный намек на Ахматову – только что процитированное метафорическое словечко хлыст. Возможно, 1-330 своим видом и своими речами воздействует на главного героя именно как хлыст потому, что хлыстик и хлестание служили атрибутом садомазохистских отношений, соединявших лирическую героиню ранней Ахматовой с ее партнерами[404]. Итак, портретирование 1-330 à la Ахматова и в кубистическом исполнении было эстетическим поступком. Замятин, в сущности, присягал той – новейшей, интегральной – версии кубизма, которую считал вершиной модернистской культуры.
Сказанное все-таки не отменяет того, что в своей кубистской эстетике роман «Мы» вторичен по отношению и к беловскому «Петербургу», и к кубофутуризму. В эссе «О синтетизме» Замятин пытается отвлечь внимание от этого факта, приводя аргументацию в пользу того, что такая манера вызрела в процессе движения культуры к прогрессу, и потому ей надо следовать, но она не убеждает.