– Снова позовите Ерофея, – пожал плечами владыка.
– У нас нет платы. Ерока жадный. Пусть Хемьюгу убьёт твой бог.
– Пойдём в «тёмный дом», – вздохнул Филофей.
– Вотче, нэ ходи до бисов, – тотчас сказал Новицкий, хватая Филофея за рукав рясы. – Выт дэмона шаблею нэ выдмахатыся.
– Думаю я, что бес не в «тёмном доме», – печально усмехнулся Филофей, высвобождая руку.
Остяки сбежали из своего селения, будто от моровой язвы. Филофей шагал мимо покинутых земляных домов и пустых чумов с оборванными пологами. Кострища были затоптаны, летние печки-чувалы погасли, колья с растянутыми на просушку сетями покривились. На земле валялись тряпки, верёвки, потерянные шкуры, деревянные посудины. По селению шныряли собаки, шарились в жилищах; выл пёс, которого забыли отвязать. Владыка увидел, что бабы, старики и дети укрылись на дальней опушке леса в еловых шалашах – только мужчины отважились вернуться в Певлор.
«Тёмный дом» – малая полуземлянка шамана – находился за околицей селения возле «собачьего городка» и оленьего сарая. Остяки несмело шли за Филофеем, но за сотню шагов до «тёмного дома» остановились.
– Хемьюга там, – сказал Пантила, указывая на низкую полуземлянку с дерновой крышей. – Зови своего бога, старик. Дать тебе нож?
Филофей не ответил, лишь жестом показал Новицкому: останься здесь, на улице. Он один подошёл к «тёмному дому», кряхтя, медленно спустился по земляным ступенькам в яму и оттащил дверку на кожаных петлях.
Шаман не жил в «тёмном доме», а лишь приходил сюда камлать. Две узкие щели под кровлей еле освещали это угрюмое логово. Давно остывший очаг; рассохшийся деревянный сундук шамана, покрытый резьбой; какие-то жерди и рогатины в углу; зачерствелые и сморщенные священные покрывала на стенах – уже не различить бурые от пыли узоры; медвежья шкура с лапами и башкой медведя – башка набита сеном, пасть зашита жилами, а дыры глазниц закрыты кружочками из бересты. Сам шаман, сгорбившись и нахлобучив шапку, сидел на полу посреди землянки и вроде бы смотрел в угасшие угли очага – мертвец грелся у прошлогоднего пламени.
– Кто ты? – помолчав, спросил Филофей.
Шаман не отвечал и не шевелился.
Филофей протянул руку и осторожно толкнул шамана. Шаман легко повалился набок. Оказывается, сзади его подпирала палка. Шапка съехала с головы мертвеца, и Филофей разглядел его лицо – ссохшееся, волосатое, бледное, но не тронутое разложением. Филофей перекрестился, наклонился, схватил мертвеца за ворот и поволок к выходу, как мешок.
Остяки охнули, увидев, что владыка вытаскивает из «тёмного дома» тело Хемьюги. Новицкий бросился к Филофею и помог вытянуть труп из ямы у входа. Шаман неподвижно лежал на земле – скорченный и страшный.
– Это просто мёртвое тело, – сказал Филофей. – И ничего больше.
– Он снова живой будет, – робко возразил кто-то из остяков.
– Не будет, – Филофей взглянул в глаза князю Пантиле. – Вас обманули, князь. Ерофей обманул. Что он потребовал в уплату за погребение?
– В прошлый раз мы на второй год отдали ему пески за островом Нахчи, – глухо произнёс Пантила. Щёки его пылали от стыда, а глаза потемнели от гнева. – А сейчас он хочет пески совсем всегда. Я его убью.
Филофей, успокаивая, положил руку Пантиле на плечо.
– Не надо, князь. Прогони его, и достаточно. Он вор.
– А чому мрец за год в могилыне не согнил? – спросил Новицкий.
Он был потрясён: как владыка догадался про обман?
– Почему? – Филофей снова посмотрел на Пантилу.
– Бывает, в земле под травой лежит лёд. Всегда лежит, и летом тоже. Где есть, где нет. Ерока нашёл, где есть, когда первый раз копал.
– Теперь ты сам всё объяснил, – устало сказал Филофей. – Похороните тело сами, как ваш обычай требует. Возвращайтесь в дома. Ваших богов нет.
Вдруг Хомани, которая стояла в толпе остяков, вынула нож из ножен, быстро присела возле тела Хемьюги на колено и решительно перерезала мертвецу хрустнувшее под лезвием горло.
– Що творышь, бисова дэвка? – вскрикнул Новицкий.
– Не кричи ей! – тотчас вскинулся Ахута. – Она не твоя жена!
Хомани отскочила, сжимая нож. Новицкий смотрел на неё в изумлении, словно увидел в первый раз. Маленькая черноволосая Хомани побледнела, а её тёмные раскосые глаза казались выжженными, словно у идола. Но сейчас Новицкий вдруг понял, что остяки – не идолы. Они могут быть красивыми. Они – странные и несуетные люди полуночи, которые сумели выжить там, где под травой лёд, а по траве ездят на санях, запряжённых собаками. Здесь едят сырую рыбу, и она кажется горячей, а сердце остекленеет от холода, если упадёшь с лодки в воду. Здесь мошка убивает человека, здесь не растёт хлеб, здесь можно ослепнуть от блеска снегов. Здесь подземные мамонты, здесь зимой беззвучно возгорается небо, и даже демоны здесь громоздят себе берлоги, чтобы в стужу согревать над костром когтистые лапы. Эта северная девочка, сжимающая в кулачке нож, сумеет зачать, родить и вырастить сына там, где бесславно погибнут целые армии с царями, пушками и хоругвями.
– Пойдём на судно, Григорий Ильич, – сказал Филофей.
– Разве ты не будешь нас крестить? – хмуро спросил князь Пантила.
– Не буду. Вера поневоле не нужна ни тебе, ни богу.
Глава 3Четыре Корабля
Когда они вышли в путь, их было две сотни, но до Кайгорода дошли только полторы. Кто помер – тот помер, а больных и ослабевших оставляли в попутных обителях. Монахи вылечат их, подкормят и сдадут следующим командам ссыльных. В том, что такие команды будут, никто не сомневался: тысящи, и тысящи, и тысящи народа не принимали Никоновой ереси, и царь Пётр, панфирь порфироносный, не утихал в своём злонеистовстве.
В Кайгороде раскольники встретили ледоход. Для них сколотили плоты – так было дешевле, чем строить крепкие суда. Ссыльные плыли в оковах, чтобы никто не вздумал броситься в Каму и угрести на вольный берег: с цепями любой углебнет в холодных водах. Железо и сырость обламывали узникам руки и ноги, люди от боли бились о брёвна, но Авдоний терпел. Он знал по опыту: кто не сокрушится духом, тот выживет. А несокрушённые неизбежно станут братьями, и с ними потом он воздвигнет свой Корабль.
В Соликамске их держали в подвале Соборной колокольни. Сюда, в подвал, по тайному подземному лазу приполз ветхий старичок отец Мелетий – настоятель усольской киновии. Полвека назад здесь же, в Усолье Камском, его благословил сам Аввакум, мятежный протопоп. Отец Мелетий принёс большие ржавые ножницы и снизку кожаных лестовок; шёпотом читая канон, Мелетий постриг тех, кто в скитаниях желал праведного иночества.
Из Соликамска на гиблый Бабиновский тракт, утыканный могильными крестами, вышло чуть более сотни ссыльных. В полыме июля они брели через хребты по душной тайге, и в пути Авдоний начал рассказывать братьям о Корабле. Он не мог говорить рассудочно, ибо ничего прекраснее Корабля не видел и не ведал. Корабль восперял его взволнованную душу, обрекая на сладостное страдание, и потому на привалах по ночам Авдоний не спал, а молился и плакал, как осиротевшее дитя. Над соснами дрожал светлый северный небосвод, готовый разверзнуться и явить жаждущим очам дивное предвечное царство, куда с грешной земли всплывают Корабли спасённых.
Чирикали таёжные птицы, стучал дятел, блистала тихая роса на иголках хвои, но Авдоний говорил о сизых и рыжих валунах Соловков, сомкнутых святой страстью в стены и вежи несокрушимой обители. Восемь лет обитель пылала борением среди неисчислимых полчищ стрелецкого воинства. Архимандрит Никанор и его чернецы не поступились своей древлей верой, не дозволили Никонову льщению испрати свою чистоту. Но изменник Феоктист выдал царёвым секариям ход – окно в сушильне у Белой башни, и Зверь прорвался в заповедный предел. Соловецких иноков рубили на площади, в палатах и трапезной собора, жгли, вешали, топили и выдирали рёбра из боков, а они славили мучителей, сами вдевая выи в вервия, и вот тогда в огне и лютых пытках воздвигся первый Корабль. Он изошёл из стен и храмов, словно дух из плоти, и в ликующем пении блаженства вознёсся над морем в небеса, будто великий бестелесный лебедь.
До Верхотурья дошло меньше сотни ссыльных. Но они уже знали, куда грядут. Не в Тобольск, конечно. Инамо грядут – к своему Кораблю. Ради него достойно и пострадать. От Верхотурья снова плыли в оковах на плотах по Туре и Тоболу. Лето иссякло. Под осенним дождём плоты пересекли Иртыш и причалили к берегу Тобольска. Ссыльных осталось чуть больше полусотни, но все они теперь были истинной семьёй Авдония, точно из каждых четырёх товарищей, вышедших из Новгорода, дорога отковала одного брата.
На пристани ссыльных встретил полковник Васька Чередов с караулом.
– Не все в пути передохли, собаки? – спросил он.
– Сам ты собака! – ответили ему. – Гавкай на холопов, псина!
Звеня цепями, теряя в грязи берёзовые лапти, раскольники брели по улицам Тобольска к Прямскому взвозу. Тоболяки оборачивались на них – страшно было глядеть на лохмотья, на увечья, на иконную худобу ссыльных. На Троицкой площади Авдоний поднял голову. С площади за кровлями домов глазам открывалась высокая гряда Алафейских гор и Софийский двор: белые стены, белые башни, белый собор, тесовые шатры и купола.
– Видите знамение Корабля? – спросил Авдоний.
– Видим, отче, – ответили ему.
Облака вздымались над Софийским двором, как былинные ветрила.
– Вот что узрел чёрный дьякон Игнатий, – сурово сказал Авдоний.
Игнатий был соловецким монахом, но рассорился со старцами Соловков из-за написания титлы Пилатовой на кресте Христа и ушёл из обители. А вскоре стрельцы обложили обитель осадой. Когда Игнатий узнал о страшной гибели соловецких страдальцев, у него отнялся язык. Два года бродячий чёрный дьякон молчал, и, наконец, ему было видение: парят на воздусях четыре Корабля, и в тех Кораблях – мужи и жёны радостные, девы, старцы и отроки, а вокруг вьются галицы и горлицы, ангелы и серафимы. И голос с небес сказал Игнатию: каждый Корабль есть Соловки, и набольший из них – твой, Игнатий, а трём другим Кораблям отыщи, отче, кормчих – Пимена, да Германа, да Иосифа, и для того возвращаю тебе твой язык.