Игнатий нашёл кормчих – дьякона Пимена, старца Германа прозвищем Коровка и чернеца Иосифа Сухого. Кормчие были последними соловецкими остальцами, что чудом уцелели в сокрушённой обители. Теперь они должны были повторить соловецкую страсть каждый на своём Корабле.
Для своего Корабля дьякон Игнатий назначил Рождественскую обитель на Палеострове, стоящем среди озера Онего, точно Соловки среди Гандвика. Игнатию служил повенецкий житель Омелий, сын Иванов; он собрал по онежским погостам две тысячи человек и привёл их к Игнатию. Чёрный дьякон сотоварищи захватили обитель Палеострова и стали ждать гонителей. Когда стрельцы олонецкого воеводы подступились к Палеострову, как это было на Соловках, Игнатий с людьми закрылся в церкви и запалил храм. Вот тогда из дыма и пламени на Палеострове вырос первый Корабль и всплыл к облакам. Это случилось через одиннадцать лет после гибели Соловков.
А вскоре вслед за Кораблём Игнатия из пустыни на Берёзовом наволоке Кольского присуда вырос и всплыл к облакам второй Корабль – Корабль кормчего Пимена. В нём в вертоград отправилась тысяча человек.
Кормчий Игнатий не взял на свой Корабль Омелия Повенецкого, а велел ему плыть на Корабле кормчего Германа. Через год Омелий собрал Герману ещё тысячу человек. Воинство Омелия и Германа погрузилось в ладьи и вновь захватило Палеостров, где власти только-только отстроили сгоревшую обитель. Омелий организовал оборону. Стрелецкие командиры дождались, пока воды Онего покроются льдами, и пошли на приступ Палеострова, прикрываясь возами с горящим сеном. Но мятежники вморозили в лёд косы-горбуши, а со стен обители разили врагов из пищалей. Потеряв многих убитыми, стрельцы ворвались в монастырь. Омелий, Герман и защитники обители затворились в храме и подожгли себя. Так в небо всплыл третий Корабль, Корабль кормчего Германа Коровки.
На земле остался четвёртый кормчий – Иосиф Сухой. Он прятался от властей пять лет, и, наконец, собрал восемь сотен верных сподвижников в Строкиной деревне близ Пудоги. Огородив деревню, как положено для создания Корабля, Иосиф дождался стрельцов и запалил дома с людьми. Четвёртый корабль отплыл к незримым причалам небесных Соловков.
Авдоний видел его своими глазами. Огромный огонь стоял столбом, и в нём истаивала бревенчатая домина, а сквозь рёв пламени слышалось пение душ, теряющих плоть, и жгуты дыма свились над пожарищем в громадный Корабль, увенчанный горой клубящихся парусов. Эта яростная красота навек замрежила душу Авдония. Но тогда он был ещё отроком; матушка схватила его с сестрёнкой за руки и побежала к Кораблю, но не успела – их переняли стрельцы. Душа Авдония уплыла в небо, а плоть осталась на земле. И сейчас, через девятнадцать лет, облик этой плоти уже был страшен. Куда пропал белоголовый мальчик? Вместо него по юдоли брёл рослый поломанный мужик, костлявый от голода и в рубцах от плетей, косоплечий после дыбы, с выбитыми зубами, с повязкой, закрывающей выжженный на пытке глаз.
По затоптанным, забитым мокрой глиной ступеням из лиственничных плах раскольники, лязгая железом, медленно поднимались по Прямскому взвозу. Посередине взвоз был перегорожен стройкой – здесь артель Сванте Инборга возводила проездную башню. Шведы уже выложили из кирпича стены нижнего яруса, подпоры к устоям и две арки – большую и малую. Строители столпились на стене, оставив работу: пленные каролины молча смотрели на пленных русских. Вереница оборванных раскольников в оковах и служилых с мушкетами текла сквозь проход в основании башни.
На Софийской площади гомонил базар: торговали с возов, лотков и прилавков. Тоболяки оглядывались на ссыльных, понижали голоса и в смущении прятали товары, чтобы не искушать и не дразнить голодных и несчастных. Но раскольники не крестились на Софийский собор, не смотрели на сытное и щедрое торжище. Житейский мир был для страстотерпцев уже словно за невидимой стеной, и не только из-за цепей и стражи.
– Всё, братья, возрадуйтесь, – негромко сказал Авдоний. – К порогу царства божия пришли. Здесь до спасения рукой подать. Слава тебе, господи!
– Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! Слава тебе, господи! – нестройно отозвались раскольники.
Толстая торговка нерешительно приблизилась к стражнику – служилому Федьке Матюхину. Федька нахмурился, останавливая бабу взглядом.
– Исповедников ведёте, Федя? – заискивающе спросила торговка.
– Еретиков, тётя Анфиса.
Тётка протянула калач.
– Сунь там им кому, тебе зачтётся.
Федька сердито взял калач и бросил в грязь раскольникам под ноги.
– Стервец ты, Федька, – в сердцах сказала торговка. – Я Кузьме-то Филиппову скажу, чтобы он Глашку за тебя не выдавал.
– Иди отсюда, Фиска! – топорща усы, рявкнул полковник Чередов.
Раскольник Нефалим, скованный вместе с Авдонием, наклонился, поднял калач, обтёр от грязи и спрятал за пазуху.
Ссыльные и служилые стояли у Святых ворот Софийского двора, ожидая, когда им разрешат войти. Ссыльных раскольников, которых пригоняли в Тобольск, обычно помещали в архиерейские казематы.
В это время на высокое крыльцо архиерейского дома вышли Ремезов и митрополит Иоанн. Владыка опирался на посох, а Семён Ульянович держал под мышкой бумажный свиток. Ремезов приходил к митрополиту обсудить столпный храм, который построят над Прямским взвозом рядом с Приказной палатой. Семён Ульянович придумал сооруженье на пять ярусов, два нижних – четверики, потом восьмерики, верхний – под звоны, и шатёр с маковкой.
– Ты ведь знаешь, Семён Ульянович, я Киевом воспитан, – говорил митрополит. – Так что тело храма мне нравится, но узорочье – уволь. Вся эта нарышкинская вертлявость, которую ты на Приказной палате налепил, – не для церкви. В Москве – дикость азиатическая, она с духом веры несогласна. В облике храма должна быть плавная волнительность, словно душа взлетает в умилении. Образ – облако, а не кудри гороховые. Московские храмоделы, знаешь, похабную тряску изображают – прости господи, на какую срамоту мысли наводят. Потому всё шутовство ты убирай. А переходы от четверика к восьмерику мне понравились, где угол с глухой стеной волютой соединён.
– Кем соединён? – не понял Ремезов.
– Завиток каменный, который ты нарисовал, называется волюта.
– Перечерчу по-новому, – согласился Ремезов.
С высоты крыльца они увидели, что служилые ведут от Святых ворот к архиерейскому дому толпу скованных раскольников. Ссыльные еле волочили ноги, кто-то стонал, кто-то кашлял, кто-то бубнил молитву.
– Вот и строители тебе прибыли, – сказал Иоанн.
Ремезов рассматривал раскольников и хмурил кустистые брови.
– Почто их на Софийский двор гонят, владыка? Держали бы в остроге на Воеводском дворе, где воры сидят и всякий сброд.
– На святой земле авось покаются.
Ремезов недоверчиво хмыкнул.
– До нас лишь те доходят, кто из булата откован. Такие не каются.
– Все каются, – вздохнул Иоанн.
Немощный владыка, опираясь на посох, начал боком осторожно спускаться по ступенькам крыльца, и Ремезов поспешил за ним и поддержал под руку – он был старше Иоанна, однако куда крепче.
Полковник Васька Чередов, увидев митрополита, остановил ссыльных возле небольшой звонницы с шатром на столбах. Под шатром на брусе косо висел колокол с отбитым ухом – тоже ссыльный из Углича.
– Владыка сибирский сейчас благословлять будет, – негромко сказал Чередов раскольникам. – Кто пасть раззявит – ночью забью.
Раскольники угрюмо оглядывались по сторонам. Никонианский оплот… Круглые белые апсиды Софийского собора; голбцы на могилах у алтаря; святые ворота с надвратной церковкой; бревенчатые братские кельи, над кровлей которых торчат зубчатые башни Гостиного двора; крепкие амбары – чернецы таскают туда мешки из телеги; конюшня; мостовая из деревянных торцов; каменный архиерейский дом на высоком подклете… Монах ключом открывает окованную дверь подклета под крыльцом – дверь в каземат.
Авдоний смотрел на сибирского митрополита, еле сползающего по ступеням крыльца. Распущенное старческое брюхо натягивает рясу, мантия волочится по лестнице, клобук трясётся, панагия и крест на цепях – будто насмешка над цепями ссыльных. Разве этот слабый старик ради своей веры выдержал бы то, что претерпел он, Авдоний? Так неужто старик ближе к богу? Так неужто начальник раскольникам – этот старик, а не он, Авдоний? В его груди заворочалась бесовская ревность. Болезненный жар побежал по рёбрам. Авдоний уже не знал, чего ему хочется больше: унизить владыку? Испытать верность своих братьев? Или чтобы его потом избили служилые? Побои давно уже вросли в судьбу, заменив собой былые удовольствия, и без боли Авдонию было как без соли. А власть над болью раздувала гордыню.
– Смотрите, братие, колокол угличский! – хрипло произнёс Авдоний. – Вот он, первоссыльный сибирский! Всем нам отец земной!
– Тоже за голос правды мученик, значит, – сказал Нефалим.
Сто двадцать лет назад этот колокол висел на колокольне Спасского собора в Угличе. Пономарь Федька Огурец видел с колокольни, как злодей полоснул ножом по горлу царевичу Димитрию. Огурец ударил в набат. Дьяк Битяговский с сыном кинулись выламывать дверь собора, чтобы остановить тревогу, но было поздно. Мятеж полыхнул по Угличу. Угличане растерзали всех, кого заподозрили в убийстве царевича. Правитель Борис Годунов двинул в Углич войско. Буянов схватили и судили. Одних казнили, других отправили в Сибирь. Покарали и колокол. Его сбросили с колокольни, высекли плетями, отрубили ему ухо и обрезали кожаный ремень-татаур, отняв гневный язык. Ссыльные угличане везли колокол по рекам, а потом тащили его на себе через горы. В то время Верхотурья и Бабиновской дороги ещё не было. От реки Вишеры угличане брели по урманам до реки Лозьвы и дальше – до Пелымского острога. От Пелыма на плоту колокол поплыл в Тобольск. Здесь ему и суждено было на торгу отбивать часы. Но слишком злой у него был голос, и медного мятежника перенесли на Софийский двор.
Владыка Иоанн приближался к раскольникам, служилые сдёрнули шапки, но Авдоний повернулся к звоннице с колоколом и встал на колени.