Много званых — страница 48 из 107

За изодранным пологом звучали голоса остяков – злые крики, ругань, рыданья и вопли женщин. Гавкали собаки. Филофей лежал, пытаясь понять, что произошло. Остяки напали на его людей. Кого-то убили. У остяков были старинные ружья – откуда они?.. И ещё остяки вопили «бисмилла!»…

Полог зашевелился, блеснул свет, в чум вошёл какой-то человек и молча уселся рядом с Филофеем. Это был князь Певлора Пантила Алачеев.

– Что здесь случилось, князь Пантила? – помедлив, спросил Филофей.

– Я не князь. В Певлоре теперь князь Ахута Лыгочин, – сердито сказал Пантила. – Меня прогнали.

– А где мои люди?

– Живые убежали в лодку и уплыли.

Значит, отступили, оставив его… Филофею горько было это слышать.

– Многих вы убили?

– Умерли два.

– Кто?

– Имена я не знаю.

Филофей закрыл глаза и вполголоса начал читать «Отче наш».

– Ты прогнал наших богов, а своего не дал, – перебил Пантила с болью в голосе. – Зачем так? На пустое место пришли бухарцы. И теперь Певлор принял их веру – луну, а не крест.

– Это луна варваров. Певлор ошибся.

– Зато бог бухарцев добрее. Бухарцы будут торговать.

– Я тоже вёз для вас подарки и на три года освободил бы от ясака, – сказал Филофей и задумчиво добавил. – Но я опоздал, князь Пантила.

– Значит, бог бухарцев обманул вашего бога. Он хитрее.

– Хитрость – оружие слабых, – Филофей смотрел в дыру в верхушке чума. – А я вёл вас к самому сильному богу. Сибирью владеет русский царь, а не хан бухарцев. Разве русский царь стал бы молиться слабому богу?

– Пусть тогда твой сильный бог спасёт тебя! – рассердился Пантила.

– Я уже спасён, – спокойно ответил Филофей.

Он догадался, что остяки переступили черту и дальше не остановятся.

– Что вы хотите сделать со мной?

– Ахута взбесился, как барсук. Он отдал свой старый чум, чтобы сжечь тебя, растоптать угли и бросить в Обь.

Филофея передёрнуло под верёвками. Вот, значит, что ему уготовили…

– Ты тоже будешь жечь меня, Пантила?

– Я не буду! – крикнул Пантила и встал. – Я не говорил бухарцам их священные слова, я не ходил стрелять по твоим людям, я не буду жечь тебя! Я не хочу этого! Но я ничего не могу изменить!

Филофей лежал один и думал, что скоро умрёт. Свою вторую жизнь, дарованную ему после болезни, он прожил хорошо, верно, хотя и не заметил, как она пролетела, но второй раз крыла Гавриила над ним уже не захлопают. Он умрёт обыденно, без всякого подвига. Его, привязанного к бревну, просто сожгут в чуме на берегу Оби, как в «тёмном доме» сожгли труп шамана Хемьюги. Он не сможет ничего сказать, ничего завещать. Да и ладно.

Дверь уже открыта. Он знает, что ждёт его там, за чертой, но всё равно его трясёт от ужаса. Страх смерти и есть знамение того, что Благая Весть – в самой обыденности. Эту Весть хочется слушать вечно, как дитю хочется вечно сидеть на коленях у бабушки и слушать её сказки. Конечно, там, за чертой, господь сотворит его снова из пустоты, соберёт из рассеянной пыли, возродит из чужой доброй памяти. Но он будет уже не дитём, а сказкой.

Прозрачное летнее облако едва заметно скользило в дыре, зиявшей в макушке чума. Остяки за чумом затихли, а потом загомонили гораздо ближе. Филофей услышал шорох за стенами и понял, что остяки наваливают хворост и лапник. В чум вошёл Пантила. Он был взволнован.

– Сейчас тебя будут жечь, – сказал он, присаживаясь возле Филофея. – Я говорил: не надо, Ахута не слушает. Тебе страшно?

– Страшно, – признался Филофей.

– Значит, ты врал, что будешь жить снова? – гневно спросил Пантила.

– Не врал. Но я человек, и мне всё равно страшно.

Пантила внимательно вглядывался в Филофея. Все русские были очень уверены в себе, брали без сомнения, судили свысока, а этот старик, имевший самого большого бога, был так похож на обычного человека, на остяка.

– Хочешь, зарежу тебя? – спросил Пантила, вытаскивая нож. – Будет совсем быстро. Без боли, когда огонь.

– Я боюсь, – покачал головой Филофей.

– Больше я ничего не могу сделать, – с горечью признался Пантила. – Готовь свою душу. Прощай.

Пантила выбрался на улицу. Чум был завален грудой мелкого сухостоя, коры и свежих еловых лап. Вокруг толпились мужчины Певлора и смотрели на Пантилу. Ахута держал ярко горящую ветку.

– Он боится, – сказал Пантила.

Остяки удовлетворённо закивали.

– Бисма! – сказал Ахута и сунул огонь в кучу сушняка.

Пламя зарычало и захрустело, пробираясь в глубине хвороста, и вдруг вырвалось наружу в струях клокочущего белого дыма. Огонь стремительно опоясал весь чум и выплеснулся вверх по берестяным стенам. Плотный дым выбивало к небу кручёными столбами. От пылкого жара остяки попятились. Всем сделалось жутко: в горящем чуме, как в печи, остался живой человек.

Вдруг среди домов Певлора завизжали женщины.

– Русские! Русские вернулись! – вопили они.

К селению по луговине бежали казаки и служилые. В руках у них были ружья, за кушаками – пистолеты, на перевязях – сабли. Русских было всего-то семь человек против трёх-четырёх десятков мужчин Певлора, но это были настоящие русские, к каким привык Пантила, – беспощадные, решительные, знающие, что победят. Они нападали, как волки. Сразу было ясно, что они будут стрелять, колоть и рубить всех подряд без разбора и без колебаний.

Конечно, никто не думал бросать владыку. Сплыв по течению, дощаник уткнулся в берег. Раненых перепоручили монахам, а служилые и казаки, готовые к бою, зарядили оружие и рванулись вдоль Оби обратно в Певлор. Новицкий не согласился сидеть с чернецами. Ему перемотали грудь и бок холщовыми полосами, и он побежал вместе со всеми – с Яшкой Черепаном, с Кирьяном Кондауровым, с Кондратом Шигониным, с Лёшкой и Митькой, с Андрюхой Клещом и Кузьмой Кузнецовым. Владыку надо отбить!

Григорий Ильич увидел высокий страшный дым над низкими моховыми кровлями Певлора и сразу понял, что владыка – где-то там.

– Володыче з вогню вытягнути! – захрипел он, припадая на один бок.

А остяки врассыпную кинулись от горящего чума и заполошно, как белки, заметались меж домов и амбаров Певлора. Никто не знал, что делать. Русские – это буревал: нельзя удержать падающее в урагане дерево, можно только увернуться. Женщины с детьми помчались из селения к лесу, вслед за ними мальчик волочил по траве нарты с трясущимся стариком. Мужчины забирались на кровли жилищ и натягивали луки. Питимя Умышев, сын старой Конати, возле общего кострища Певлора стоял на коленях и заряжал пищаль: он насыпал на полку ружья порох из натруски, закатил в ствол круглую пулю и выдернул рядом с собой пучок травы для пыжа.

Князь Пантила не смотрел, как сложится короткая и яростная битва с русскими. Он схватил первую попавшуюся жердину и свирепо ворошил ею в огромном костре, в который превратился чум, – разгребал проход. В туче искр он отшвыривал горящие ветки, расталкивал тяжёлые коряги, отпихивал из-под ног головни. Громада пылающего чума треснула, подкосившись, но Пантила открыл проход – чёрную раскалённую расщелину.

Русские ворвались в Певлор. Они стреляли на бегу. С кровель домов, разбросав руки и ноги, падали убитые лучники. Питимя Умышев, сын старой Конати, ткнулся ничком, так и не докрутив пыжа, и круглая пуля выкатилась из ствола пищали, как мышь из норы. Охотник Чаля Айтыков ринулся на Кондрата Шигонина с коротким медвежьим копьём, и Кондрат ударом сабли рассёк ему голову. Ахута, пригибаясь, рыскнул в одну сторону, в другую, а потом опрометью полетел к Оби; единым движением он подхватил с берега первую попавшуюся лодку и швырнул её на воду.

Новицкий не отвлекался на врагов. Он дважды выстрелил из пистолетов в кого-то, кто бросался в его сторону, и изо всех сил ковылял к горящему чуму. Чум уже превратился в сплошной высоченный костёр, пылающий с гулом и мученическим треском. Когда Новицкий приблизился, из этого огромного костра словно выпал дымящийся Пантила: задыхаясь, он тащил по углям бревно с привязанным Филофеем. Новицкий без слов кинулся на помощь Пантиле и тоже вцепился в ремни. Владыка стонал, уронив голову. Новицкий и Пантила волокли его подальше от пожарища. Опоры чума наконец прогорели, и шатёр с протяжным гневным грохотом медленно обрушился сам в себя, будто опустился на колени, окутанный сияющим облаком искр. Но груда жердей заполыхала ярче и дружнее.

Остяки отбивались недолго: они не умели сражаться, и любой служилый с саблей был для них неуязвим. Побросав копья и луки, остяки побежали из Певлора кто куда. Певлор стал похож на растоптанное гнездо.

– Вотче, ты живый? – склоняясь над Филофеем, спросил Новицкий.

Пантила ножом резал ремни, окрутившие владыку.

– Гриша, не мстите им… – еле сумел прошептать Филофей.

Русские не стали мстить.

…Северный вечер пришёл как печаль. Над бесконечной Обью поднялся жёлтый, сквозистый, какой-то летописный свет; нежная темнота осталась только в глубине великих, всегда холодных вод. Дальние тихие пространства казались бестелесными. Призрачные леса стояли по колено в тонком тумане.

Филофей, как мог, прочитал отходную молитву над погибшими – над праведными иноками Исакием и Корнилием, и служилые унесли тела, чтобы похоронить за околицей Певлора. Филофей сидел у родового кострища Певлора вместе с Новицким и Пантилой. Борода и волосы у Филофея были опалены, на лице багровели пузыри, на обожжённые руки ему надели рукавицы с целебными травами, пробитую стрелой ногу обмотали повязкой, белеющей сквозь дыры обгорелой рясы. Новицкого тоже перевязали заново – у него кровоточили раны. А у Пантилы была изранена душа.

– В Певлоре люди добрые, – страдая, говорил он. – Я правда знаю. Это злой дух вселился в Ахуту. Ты сам говорил, что у вашего бога есть злой дух. Ты не дал нам бога, и дух пришёл легко.

– Но ведь разума я у вас не отнимал, – вздохнул Филофей. – Неужели разум не подсказывал вам, что убивать людей нельзя?

– Ахута уговорил их своей бисмой.

От кострища Филофей, Новицкий и Пантила видели, что за амбаром на земле лежат шесть длинных свёртков из бересты – шестеро убитых остяков. Над свёртками беззвучно – чтобы не злить русских – рыдали женщины. Мужчины, которые стреляли в русских, до сих пор прятались в тайге.