Много званых — страница 70 из 107

– Не облейте, дьяволы! – охнул Бибиков. – Простыну – свалюсь!

Возле крыльца суетились Лёшка, Лёнька и Федюнька, сыновья Леонтия. Они уносили в подклет перепачканные сажей книги деда, которые были грудой ссыпаны под гульбищем на дерюгу.

Семён Ульянович лежал посреди своей ободранной горницы на лавке, закинутой шубами. Над ним хлопотали Митрофановна и Маша, вокруг толклись набежавшие бабы-соседки. Митрофановна ощупывала ногу мужа.

– Сдохну я, Фимка! – завывал Семён Ульянович, ворочаясь.

– Не сдохнешь, отец, – деловито отвечала Ефимья Митрофановна. – Всего-то ногу свою лешачью сломал, а мог бы весь сгореть… Машка, быстро найди две дощечки ровные, лубок сделаю… Бабы, дайте полос тряпишных на обвязку… Петровна, пожертвуй плат, он у тебя и без того драный.

– С-сатана! – завопил Семён Ульянович, когда Ефимья Митрофановна дёрнула ему ногу, составляя переломленную кость.

– Как там Ульяныч? – участливо спросил Бибиков у баб.

– Ругается.

Маша торопливо сунула матери две дощечки, и Ефимья Митрофановна принялась сооружать на ноге Семёна Ульяновича лубок.

– Василиса, держи его копыто, чтоб не вихлялся, – приказала она.

– Спасли твой дом, Ульяныч! – через головы баб крикнул Бибиков. – И службы спасли! Народ благодари!

Маша вдруг зарыдала, словно потеряла силы, опустилась на колени и стала целовать грязную руку Семёна Ульяновича.

– Прости меня дуру, батюшка! – захлёбывалась она.

– Что ещё, Марея? – измученно спросил Семён Ульянович.

– Прости, что Аконьку в дом привела… Это она подожгла.

– Аконька? – изумилась Митрофановна, завязывая узел на лубке. – А точно она?.. Да чем же мы её обидели-то?

– У всех инородцев бесы в бошках, – сурово сказала одна из баб.

Семён Ульянович сморщился, отвернулся и заплакал. Его опалённая борода затряслась. Больше собственной ноги ему жалко было своих книг, жалко уничтоженного уюта любимого труда, жалко своего милосердия, на которое ответили жестокой неблагодарностью.

– А кто такая Аконька? – проталкиваясь поближе, спросил Бибиков.

– Холопка ихняя. Остячка, – пояснили ему.

– Полно тебе, не плачь, Семёнушка, – наклоняясь над Ремезовым, ласково сказал Бибиков. – Книг твоих ещё довольно осталось. Лес на новую избу я тебе у губернатора выпрошу. А холопку поймаем. Я сей же миг приказ отдам караульщикам по всем заставам ловить поджигательницу. Ответит она.

Мимо баб, толпившихся вокруг Ремезова, как тень прошла Епифания. Она скрылась за печкой и, не снимая тулупа, легла на лавку лицом к стене.

А Айкони в это время сидела в каморке Новицкого и чёрными, каменными глазами смотрела в огонь лучины. Новицкий, едва касаясь, робко поглаживал Айкони по голове, покрытой уламой. Он обо всём догадался. Эта лесная девочка, похожая на дикого зверя, выбрала себе не его, а другого, – Табберта. Но Григорий Ильич не ревновал.

Он удивлялся себе. Он был зрелым и опытным мужчиной. Он многое познал – и женщин, и власть, и войну. Он был человеком чести, ведь только шляхетская честь не позволила ему потерять себя в унижениях чужбины. И он никогда бы не поверил, что может вот так, без боя, уступить свою кохану сопернику. А сейчас он понимал: может. Если бы эта лесная девочка была счастлива с Таббертом, он нашёл бы в себе силы отойти, раствориться в тени, исчезнуть. И убить Табберта ему сейчас хотелось не за первенство, а за ту боль, которую Табберт причинил его горлинке.

– От аджи бида-то, Аконюшка, от бида… – бормотал Новицкий. – За пыдпалэнне тэбе – кнут… Що мэни зробыти, мила моя? Хочешь, я тебе похрэщу? Всю провыну з тэбэ знимуть…

– Нет, – мёртво ответила Айкони.

– Хочешь, сховаю тэбе, а сам за тэбэ буду просити? – не унимался Новицкий. – Вульянычу в ноги паду, Матвия Пэтровича буду молити…

– Нет, – упрямо повторила Айкони. Ей не нужны были ни помилование, ни Тобольск, ни князь с Семульчой. – Дай мне нож, лыжи, всё дай. Я уйду.

– Я дам, Аконюшка, дам, – торопливо закивал Григорий Ильич. – Грошей дам, е трошки…

Он принялся хлопотливо собирать Айкони в дорогу. Он выгребал из поставца и сундука всё, что у него имелось: чёрствую краюху, два ножа, котелок, поддёвку, чулки из шерсти, кресало, полотенце, шапку, мешочек соли. Он забыл, что ещё недавно ему блазнило, и он искал эту девчонку по Тобольску, она мерещилась ему голой на этом топчане, он задыхался без неё, – а сейчас вдруг сам готовил вечную разлуку, прощанье навсегда.

Айкони смотрела на суету Новицкого как на шевеленье жука.

– Ты мой волос рвать? – вдруг спросила она.

– Який волос, Аконюшка? – тотчас забеспокоился Новицкий.

Айкони принялась безмолвно царапать себе лицо и грызть кулаки.

– Домой хотеть! – простонала она. – Домой хотеть!..

…В предрассветный час, когда Тобольск уже успокоился после пожара у Ремезовых, по окраинной улице тащилась лошадка с санями. Синяя мгла казалась остывшим дымом. Небо чуть приподнялось над сугробами крыш, готовое принять маленькое зимнее солнце, как полтинник в кошель. Ни один санный след ещё не примял пуха тонкого снежка, осевшего в колеях. Там, где обрывался последний городской заплот, где громоздились только пустые овины, улицу перегораживали рогатки – два больших «ерша» из заострённых кольев, соединённые толстой жердиной. Возле рогаток уныло бродил, зевая, сторож, одетый в огромный зипун. Лошадь послушно остановилась перед преградой. В санях сидели Новицкий и Айкони, только на голове Айкони была не улама, а старая кудлатая шапка, чтобы девчонка сошла за мальчика. Лошадку с санями Новицкий выпросил у хозяев соседского подворья.

– А, Гириш-ша, это ты? – узнал Новицкого сторож.

Дозор нёс старый татарин Рахим, сапожник.

– Здрастуй, Рахым, – ответил Новицкий. – Чього караулыш?

– Баба ловим. Баба поджигатель. А ты куда, Гириш-ша?

– Та работныка повэз на монастырску заымку.

Рахим покивал и, взрывая снег, потащил рогатки в сторону с пути. Лошадь шагом двинулась по дороге мимо Рахима. Татарин глянул в лицо Айкони под шапкой и вдруг страшно всполошился; грузно ворочаясь всем телом, он потащил из ножен, висящих на поясе, изогнутую саблю.

– Стой! Стой! – сердито закричал он.

– Ти чього, Рахым? – сразу вскинулся Новицкий.

Рахим левой рукой схватил Айкони за отворот тулупчика.

– Это Хомани! – заявил он. – Ты украл женщину Ходжи Касыма?

Айкони не промедлила ни на миг: она уже всё решила и ни в чём не сомневалась. Она выхватила из-за полы тулупчика нож и воткнула его сквозь бороду точно в горло старому татарину.

– Ни! – отчаянно крикнул Новицкий, но было уже поздно.

Рахим захрипел и повалился – сначала он осел внутри огромного зипуна, выронив саблю, а потом с зипуном неуклюжей копной мягко упал на снег.

– Навыщо ти цэ зробыла, Аконю? – горько спросил Новицкий.

– Нужно мертвец, – жёстко сказала Айкони.

Она выпрыгнула из саней, вытянула из-под тулупчика платок-уламу, присела возле Рахима и быстро, тщательно вытерла уламой лицо убитого, негромко бормоча слова заклятья. Новицкий наблюдал за ней с ужасом.

– Снять душа мертвец, – вставая, пояснила Айкони. – Ходить далеко. Душа мертвец говорить с богами, помощь мне просить.

Айкони сбросила шапку, повязала голову уламой и забралась обратно в сани. Она сосредоточенно молчала. Новицкий тронул вожжи.

Он довёз девчонку до леса и остановился на опушке. Оба они выбрались из саней. Новицкий помог Айкони надеть на спину походный мешок на верёвках вместо лямок. Потом он за плечи повернул Айкони лицом к себе и внимательно посмотрел ей в глаза – и не увидел там ничего, кроме тьмы.

– Я тэбе до самый смэрти моэй любити буду, Аконя, – сказал он, словно старался убедить её в силе своей любви.

– Я знать.

– Я тэбе знайду.

– Не искать меня, – жёстко ответила Айкони, повернулась и пошла по санной дороге в предрассветный заснеженный лес.

Глава 11Чужое золото

Летний дворец государя изумлял весь Петербург. Зодчий Трезинь построил его на мысу между Безымянным Ериком и речкой Мьёй. Дворец был из кирпича, в два этажа, с голландской крышей, и Пётр приказал отделать его в виде фрегата. Окна напоминали орудийные лацпорты; между этажами вокруг всего здания тянулся пояс резных раскрашенных рельефов – аллегории войны со шведами; угол, обращённый к Ерику, нёс гальюнную фигуру – крылатого железного дракона, который заодно служил водостоком. Вместо лестниц Пётр распорядился уложить трапы с рёбрами на расстоянии «корабельного шага». Не хватало только мачт с реями и парусов. По весне вздувшаяся Нева входила в Ерик и во Мью, и царский дворец возвышался среди бурных вод, словно корабль. У крыльца швартовались галеры.

Матвей Петрович тоже приплыл на галере, и царский денщик, сержант-преображенец, сразу провёл его через богатые залы, обитые шпалерами, мимо купцов, иностранцев и вельмож, ожидающих аудиенции, в «модель-камору» – царский кабинет и одновременно мастерскую. За этот приезд в столицу Матвей Петрович виделся с государем уже в третий раз.

Он давно определил для себя правила обращения с норовистым Петром Лексеичем: не попадать ему под дурное настроение и являться всегда с подарками или хорошими новостями. При первой встрече Матвей Петрович отчитался о прибылях китайского каравана; при второй встрече он принёс остриё огромного бивня мамонта и ящик тончайшего китайского фарфора, а слуги загромоздили дворцовые сени кадками с саженцами – Пётр как-то сказал, что хочет растить на Аптекарском огороде сибирские кедры. Сейчас Матвей Петрович держал под мышкой сундучок с золотыми побрякушками, недавно найденными в долине речки Боровой Ингалки на впадении Исети в Тобол. Тамошние древние курганы и могилы по указу Матвея Петровича разрыл шадринский комендант князь Василий Андреич Мещерский.

С лукавым видом заговорщика Матвей Петрович поставил сундучок на стол царю и принялся одну за другой выкладывать бляшки. Пётр подошёл, держа в руке матросскую трубку с коротким изгрызенным чубуком, хмуро глянул искоса и взял в ладонь одну из бляшек – двуглавую лошадку.