Авдоний по-отечески погладил Епифанию по голове.
– Вот и привёл господь агнца к пастырю, – сказал он с удовлетворением.
Епифания, словно не веря себе, провела пальцами по скуле Авдония, коснулась повязки на его пустой глазнице. Там, на Сельге, он был подобен королевичу из сказки: светловолосый, ясноликий, улыбчивый, в плечах широкий, в поясе тонкий. А сейчас он ссутулился, плечи перекосило, зубы выбиты, и глаза нет… Но прежний образ легко растворялся в новом облике Авдония, и Епифания видела: это всё он, сельгинский инок.
– Что они с тобой сделали, иуды?
– А оно чтобы зорче видеть, сестрица, – улыбнулся Авдоний, поправляя повязку. – Тебя-то как в Тобольск принесло?
– Я за тебя Прокопию заплатила. Нож в него воткнула, – глаза Епифании сквозь слёзы блеснули ненавистью. – И меня в Сибирь погнали. А я знала, что здесь тебя найду.
– Господь услышал, сестрица. Он всё слышит.
– Бежать отсюда надо, отче!
– И уйдём, родная моя, – утешил Авдоний. – Нас тут много, все уйдём. Но не ныне, сестрица. Потерпи ещё, чуть-чуть осталось.
– Сколь угодно вытерплю! – страстно заверила Епифания.
– Ты поди сейчас в свою телегу, чтобы никто не узнал, что мы с тобой заединщики, – Авдоний легко подтолкнул Епифанию к выходу из церкви. – Прибегай сюда ночью. Там в подклете окошко есть на обрыв, караул его не видит, и моя цепь дотуда дотягивается. Там и поговорим от сердца.
Авдоний подвёл Епифанию к дверному проёму и вдогонку перекрестил двумя перстами. Раскольники, оставив работу, молча смотрели на встречу Авдония с незнакомой бабой. Авдоний, тихо улыбаясь, обернулся к своим.
– Вот и прислал господь нам избавление, братья, – сказал он.
Инока Авдония крестьянская дочь Алёнка Михайлова впервые увидела пять лет назад. Инок пришёл под Олонец из Выгорецкой обители и поставил себе скит на речке Сельге неподалёку от Верх-Погоста – деревни, где жила Алёнка. Верх-Погост был приписан к Олонецким заводам, и начальство следило, чтобы приписные следовали Никонову уставу. Но жители свирских и шуйских озёр и лесов держались раскола. Упрямый крестьянин Михайлов тайком привёл своих детей к сельгинскому иноку, чтобы тот перекрестил их по древнему праведному обряду. Так Алёна стала Епифанией.
Она не очень понимала, почему окрестные мужики и бабы так часто ходят на Сельгу – и в праздники, и в будни, когда лучше было бы просто отдохнуть. Не понимала, почему старики перебираются на жительство в скит, прощаясь с роднёй, будто уходят в могилу. Инок говорил народу об Антихристе и конце света, о терновом венце и Каиновой печати, об огненной купели и небесных Кораблях, говорил о соловецких мучениках и мятежном протопопе Аввакуме. Но Епифании казалось, что инок рассказывает сказки: есть рай, и там всегда весна, и вечно цветут яблони, и нет там ни смерти, ни печали, и там поют птицы сирины и птицы алконосты, и бродят ручные львы с хвостами, на которых растут зелёные листья, и травы там шёлковые, и ветер медвяный, и в тихих водах резвятся золотые рыбы.
Он стал сниться ей, этот инок Авдоний. Когда она думала о нём, тело раскалялось, словно камень в печи. От жара лопались нецелованные губы. Однажды она взяла гвоздь, накалила на огне и прожгла себе ладонь, но легче не стало. Она молилась, пила заговорённую воду с железа, надевала обувь с левой ноги на правую, а с правой на левую, дозволила соседскому парню тискать себя до боли, а её всё равно томило и пекло, и снился светловолосый инок. И тогда она пошла в скит и открылась Авдонию на исповеди.
Он сказал, что на земле им не соединиться. Она – отцовская дочь, а он дал обет господу. Но там, в небесном раю, кто любит – тот всегда со своим возлюбленным. Он скоро уйдёт туда. У него в скиту уже сотни душ, алчущих вознесенья. Он воздвигнет Корабль и вознесёт всех в небо. Ежели она хочет, пусть ждёт его зова. Он возьмёт её с собой, и они будут вместе. Епифания не сомневалась ни на миг: она прибежит, как только он окликнет. Из бабкиного узелка со «смёртной справой» она вытащила для себя саван, а узелок набила травой. Она понимала, что такое Корабль, но разве трудно потерпеть огонь, когда за ним – рукой подать – любовь и вечное блаженство?
В те дни к отцу Епифании явились сваты от Прокопия Логинова. В Верх-Погосте Прокопий считался человеком зажиточным, потому что брал подряды на заводах. Отец Епифании согласился на свадьбу. Однако для приписных крестьян требовалось ещё и согласие заводского начальства, и приказчик такого дозволения Прокопию не дал: вымогал деньги или какую-нибудь другую мзду. Прокопий, как и все в деревне, знал о ските на Сельге, и в уплату за дозволение на венец указал приказчику, где в лесах спрятался скит. За открытие раскольничьего убежища приказчик получил бы щедрую награду от олонецкого бургомистра. Воинская команда рванулась на Сельгу. Скитники отчаянно отбивались кольями и вилами, поубивали солдат, но их всё равно скрутили. Дым от горящего скита по сизому северному небу дополз до Верх-Погоста. Пленных ждала дыба, потом – кнут и Сибирь.
Епифания видела, как через её деревню проезжали телеги воинской команды. В одной из телег без памяти лежал инок Авдоний, залитый кровью. Прокопий полз за телегами по дороге и просил прощения. Но Епифания его не простила. Когда Прокопий пришёл уговариваться о женитьбе, Епифания схватила с печного шестка нож и ударила жениха в грудь, целясь в сердце.
В сердце она не попала, Прокопий остался жив, только поэтому Алёну Михайлову и не повесили. Она думала, что её будут судить как раскольницу – церковным судом, и где-то на путях ссыльных раскольников она найдёт Авдония, но её судили как обычную злодейку, и в острог она угодила вместе с воровками, убийцами, поджигательницами и блудницами. Ей не хотелось вспоминать то, что она вынесла в тюрьмах и казематах, что с ней делали на царских верфях, на казённых работах и на государевых трактах. Она рвалась в рай со светлым иноком, а попала в пекло – и одна. Она не знала, выжил ли Авдоний, но если выжил, то его должны сослать в Сибирь. И она тоже стремилась в Сибирь, как будто Сибирь – это Олонецкий уезд, где все про всех знают. Однако господь смилостивился, и она нашла того, кого искала.
Епифания кинулась бы к Авдонию в ту же ночь, но выбраться из дома Ремезовых оказалось труднее, чем она полагала. Раньше она побаивалась собак, которых Ремезовы на ночь выпускали во двор, но после пожара оба пса, Чингиз и Батый, куда-то пропали. Однако их исчезновение не упростило побег. В горнице место Епифании находилось за печью, в бабьем куте, – дальше всего от выхода в сени. Когда Епифания пробовала прокрасться к двери, кто-нибудь да просыпался, чаще всего Варвара, которая боялась за детей, или Митрофановна, сон которой к старости стал непрочным и чутким. Ремезовских баб испугал необъяснимый и вероломный поджог, устроенный Аконей, а Епифания ничем не заслужила доверия, и за ней следили.
На вторую ночь у неё тоже не получилось убежать, и на третью не получилось, и на четвёртую. Она была в одном шаге от того, чего так яростно желала, и никак не могла сделать этот шаг. Но Ремезовы не замечали, как в холопке разгорается гнев, даже Семён не замечал.
У мастерской уже отстроили второй ярус, сладили крыльцо с лестницей, врубили в верхний венец поперечные балки и настелили потолок, уложили на самцы длинные слеги-стропила и подпёрли их укосинами. Оставалось соорудить кровлю с желобами-потоками и тяжёлым охлупнем. А в подклете уже можно было жить. Как-то вечером Семён привёз в телеге большой новый сундук, окованный блестящими железными полосами.
– Это я тебе купил, – сказал он Епифании, испытующе глядя в глаза. – Куда поставить? В горницу или в подклет?
– В подклет, – помолчав, ответила Епифания.
Из подклета ночью проще убежать.
В эту ночь она легла с Семёном в постель. Её не волновал Семён, не волновало то, что он сделает. Она уже не была той девочкой, которая через осинники бегала в Сельгинский скит; она давно изведала мужиков – сполна и до отвращения; она знала их грубость и силу, их голодную спешку, их сбитое дыхание, собачью тряску задов и потные ладони, зажимающие ей рот. Но Семён оказался не таким. Он не рвал свой кусок, как нищий у нищего в драке за подаяние. Он был нежен и даже робок, он смотрел благоговейно, его натруженные руки оказались не елово-колючими, а мягкими, словно лапы лиственя. Его власть не угнетала, а оберегала, и Епифания, закрыв глаза, отпустила себя. Ещё немного подождать – и она выскочит на волю. Можно даже вообразить, что рядом сейчас не Семён, а Авдоний: это он возлёг с ней, как муж с женой, это он, склоняясь, лелеет её, как огонёк в лампаде. Это он упросил господа, чтобы вокруг зацвели полевые цветы, запели жаворонки, и ветер отогнал облака от солнца. Сладкая судорога пробежала по Епифании, и потом её затопило горячим мёдом, окунуло в благодать, словно младенца в купель. Она отыскала возлюбленного – и душа её оживала, а вместе с душой оживало тело, радуясь ласке, как выпущенная рыбка рада чистому ручью.
А потом Епифания долго лежала, ни о чём не думая. Ей уже не хотелось никуда идти. Но Семён уснул и всхрапнул, словно всхлипнул, – путь был свободен. Епифания приподнялась на локте, рассматривая Семёна. Он чем-то напомнил ей Авдония, хотя Авдоний был выше ростом, шире в плечах, стройнее, красивее… Был. Сейчас он, конечно, как чудище.
Епифания встала, надела рубаху и платье, перекрестилась на киот, сунула ноги в поршни, повязала платок, накинула кожан и вышла на улицу. Холодная, ключевая ночь чуть плескала звёздами в небе. Епифания свернула в огород, перелезла жерди забора и побежала вдоль светлеющего под луной склона Алафейских гор в сторону святой Софии.
Глава 13Замордованные
Их было шестеро на дощанике – Келума, Нигла Евачин, Лелю, Етька, Лемата и князь Пантила Алачеев. Они были скованы общей длинной цепью, продетой сквозь кольца на ржавых железных ошейниках. Цепь не мешала им работать – вытягивать огромный невод-кошель. Вода у борта дощаника бурлила и взблёскивала от мечущейся рыбы, большие рыбины бились в ячеях невода. Руками, обмотанными окровавленными тряпками, остяки хватались за узлы и волокли из реки толстые грубые снасти, склизкие от чёрного ила. Снасти спутанными кучами укладывались на мокрую палубу, заваленную полосатыми окунями, шипастой хищной стерлядью, сине-золотыми сигами, краснощёкой нельмой, гладкими и длинными тайменями, щуками, налимами, лещами, пелядью. Рыбы шевелились, извивались, прыгали, хлопали хвостами и зевали. Остяки, поскальзываясь, давили улов ногами.