Много званых — страница 99 из 107

и. Крутой откос Троицкого мыса, покрытый обветренной наледью, ровной плоскостью падал глубоко вниз. Заснеженные крыши домов сверху казались размером с пуховые перины. Пустота остужала душу грозным предостережением.

– Володька, хватит озоровать! – крикнула Маша. – Я батюшке скажу!

«Опять её батюшка!» – подумал Ваня и взбесился. Он бросился на Володьку, схватил его за грудки и тряхнул. Володька чуть подался назад.

– Толкай! – сказал Ваня со стиснутым ожесточением. – Вместе улетим!

Володька не поднимал рук, с улыбкой глядя на Ваню сверху вниз.

– Эй, фицер, хорош! – забеспокоились парни за спиной Володьки.

– Не готов до смерти биться – не лезь в драку! – яростно выдохнул Ваня. – Я как солдат тебе говорю, понял?

– Пусти, – Володька спокойно повёл плечами, освобождаясь. – Я же тебя только испужать хотел. Узнать, каков ты на поджилку.

От страха за Ваню и Володьку обида слетела с Маши, не оставив следа.

– Узнал?

– Узнал, – без всякого испуга весело кивнул Володька.

Ваня отпихнул Володьку с дороги. Володька не стал противиться. Парни тоже отодвинулись, уступая путь. Ваня прошагал мимо них и оглянулся.

– Маша, не отставай! – прикрикнул он.

Маша торопливо догнала его.

– Домой тебя веду! – через плечо бросил ей Ваня.

Тем же вечером он решил пойти в мастерскую, где Семён Ульянович красил потемневшую икону. Следовало поговорить со стариком, сказать ему что-нибудь хорошее, в общем, как-то расположить к себе. Притворство, даже с добрыми намерениями, коробило Ваню, однако ради Маши он согласился поступиться гордостью. Ваня уже не раз осматривал мастерскую Ремезова, но пришлось напустить на себя восхищённый вид, хотя разве же сравнится книжное собрание в каморке этого тёмного тобольского самоучки, например, с вивлиофикой Альбертина в Лейпциге, где Ваня учился?

– Даже иконами занимаешься, Семён Ульяныч?

Ремезов сидел за столом под светцом, в клюве которого торчал пучок горящих лучин. Ваня встал у старика за спиной и разглядывал его работу. Семён Ульяныч был доволен, что Ванька сам явился к нему и подлизывается.

– Ныне только старое поновляю, а раньше – было дело, – добродушно сказал Ремезов. – Сей образ я с отцом своим писал при митрополите Павле и воеводе Шеине. Отец землю и небеса изобразил, а я – святую Софию.

Святая София, темнолицая, с грозными глазами, облачённая в длинное одеяние, стояла на земляном бугре, исчерченном извилистыми нитями рек, и держала на маленькой ладони большой трёхглавый храм. Вокруг плоского золотого нимба Софии в синеве пестрели белые и пухлые клубочки облаков.

– При лучине живопись творить не резон, – Ване хотелось показать, что он тоже понимает в этом деле, значит, он достойный собеседник. – От солнца свет жёлтый или белый, а от огня красный. При лампе живописец на картине цвета в сумрачность усугубляет, а сие подобию натуры несоответственно.

– Икона не от зримой природы строится, – ответил Семён Ульянович. – Кажный цвет – божья истина, только она и значима.

– В Европе не так живопись мыслят, – заметил Ваня.

– Еретики они, что с них взять, – вздохнул Семён Ульянович.

– В Пруссии я геометрию и чертёжное искусство учил, – осмелев, сказал Ваня. – Нам и про художество объясняли. Я о том говорю, что надобно правильно рисовать, по строению человеческому, по свету и закону чертежа.

– И в чём его закон? – с подозрением спросил Семён Ульянович.

– Называется першпектив, – сообщил Ваня. – Линии, что от созерцателя вглубь изображения идут, стремятся к единой умозрительной точке. А у тебя, Семён Ульяныч, смотри, они расходятся, – Ваня показал пальцем на иконе. – Храм стенами раскрыт, будто книга. Сие глазу представляется искажением.

– Ух, как растолковал! – тихо закипел Семён Ульянович. – А в чём ещё косоручие моё?

– Препорции фигуры неверны. Цвет телесный – луковый, а до`лжно – розовый. Краски от одной к другой переменять надобно мягко и плавно. Отсветы полосками только в гравюрах изображают, а не в живописи.

– Ищо каким-нито знанием озари меня, ослятину дикошарую, – свирепо и вкрадчиво попросил Ремезов. – Ороси мою редьку росой премудрости.

Ваня не замечал, что Семён Ульянович уже клокочет.

– Понятие тени надобно иметь, – увлёкшись, говорил Ваня, – ибо любой предмет освещаем светилом, кое в мире есть совокупный источник света. Искусству надлежит быть натуроподобному. И композицию тебе следует изучить, Семён Ульяныч, для достижения гармонии в художестве…

Семён Ульяныч потихоньку нашарил свою палку и без предупреждения с размаха шарахнул Ване поперёк спины. Ваня охнул и отскочил.

– А вот тебе по хребту гармонию! – крикнул Семён Ульяныч и ринулся от своего стола к Ване, снова замахиваясь палкой.

Ваня не стал искушать судьбу – увернулся от удара и опрометью кинулся к двери, прочь из мастерской.

– Куда поскакал, учитель? – орал ему вслед Ремезов. – А плата за урок?

Глава 10Бегство неистовых

Понести ведь ты должна, Епифанюшка.

Семён лежал и смотрел на голую спину Епифании, исполосованную потускневшими рубцами, но рубцов не видел. Не каторжанка и не еретичка, а просто красивая баба, и не баба даже, а дева, Суламифь. В свете лучины её спина блестела от пота. Епифания, сидя, переплетала растрепавшуюся косу.

– Не понесу, – равнодушно ответила Епифания.

– Я не пущу тебя к старухам плод травить, – предупредил Семён.

– И не надо. Без них всё отбито и выстужено.

– Господь милостив, – убеждённо сказал Семён. – Понесёшь.

– Господь милостив, – согласилась Епифания, думая о своём.

Семён получил от неё всё, что мог взять сам, но она ничего не дала ему от себя. Порой Семёну казалось, что вот-вот – и незримая стена между ними исчезнет, но в последние дни Епифания как замкнулась. Взгляд её застыл.

– Грех без венца жить, Епифанюшка, – осторожно сказал Семён. – Меня могут на год в Туруханск на покаяние сослать или даже в острог посадить.

– Я сидела в остроге, а ты испугался? – усмехнулась Епифания.

– Не испугался. Но я по-людски хочу. Как мне к тебе путь найти?

– Нечего о пустом, – жёстко ответила Епифания, встала с лежака и дунула на лучину. Нательную рубаху она надела уже в темноте, чтобы Семён не смотрел на её наготу, и легла рядом с ним под общую шубу.

Мало ли таких общих шуб было в её жизни? Немало. Но этого мужика она ненавидела. Его сердечность, его тёплый тихий подклет, его печка – и её горшки, её прялка, её образа… Семён, видно, полагает, что своей заботой и непрошеной любовью он может искупить все те страдания, которые она претерпела. Но этим он только умаляет её подвиг: спасенье ценит в алтын.

Семён заснул, как всегда засыпают мужики, насытившись, а Епифания лежала и ждала. Потом она бесшумно и легко встала и принялась одеваться для улицы. Всё было заготовлено заранее: тёплая юбка-понёва, душегрея, длинные онучи, подшитые кожей валенки, большой платок, тулупчик, кушак; за кушак она пихнула рукавицы-шубенки. С узкого печного шестка она взяла нож, и его рукоять удобно села в ладонь. Епифания оглянулась на Семёна.

Её охватило дьявольское искушение зарезать его. С силой воткнуть нож вон туда, под лопатку, и всё. Она, понятно, не Юдифь, и Семён не Олоферн, чтобы принести его голову батюшке Авдонию, но не в этом дело. Семён был к ней добрее всех, кого она встречала в жизни, – вот и швырнуть этой жизни в рожу отрезанную голову Семёна: получи, сука! За муки тебе – поклон, они отковали душу в ясное железо, а за милости – принимай благодарность. Епифания даже качнулась к Семёну, но удержалась. Не стоит отвлекаться.

Она вышла из подклета мастерской во двор и затворила дверь. К ней сразу бросились собаки, завертелись вокруг, подныривая под руки. Прежних псов – Батыя и Чингиза – Епифания боялась, а этих прикормила с щенячьего возраста. Она сразу знала, что уйдёт, и собаки не должны ей помешать.

В горнице Ремезовых все спали, Ремезов храпел, Варвара что-то бормотала во сне, но Епифания и не таилась. Она тихо прошла к красному углу, где в киоте мерцала лампада. Отодвинув икону, она пошарила на полке.

– Ты чего бродишь? – сонно спросила с лавки Митрофановна.

– Угли погасли, – сказала Епифания. – Зажгу лучину от лампады.

– Ну, с богом…

Вот он – большой ключ. Епифания давно приметила, куда прячет его Ульяныч. Это батюшка Авдоний сказал, что ключ у старого Ремеза.

Батюшка Авдоний ждёт. Все братья ждут. Ждёт купец Чурилов на Кондюринской улице за Тырковским мостом. Чурилов – истовый ревнитель старой веры, через него в Тобольске вели тайный торг скиты, что прятались на диких Ирюмских болотах. Епифания была посыльной между батюшкой Авдонием и купцом. Она знала, что приготовили Авдоний и Чурилов. Она бежала по снежным улицам города к Прямскому взвозу, к столпной церкви.

Стена высоких снежных откосов Алафейских гор блестела под звёздами. Епифания поднялась по чёрной лощине Прямского взвоза через большую арку Дмитриевской башни, свернула за амбар и стороной, чтобы не заметили караульные у столпной церкви, вышла к Приказной палате, обогнула её с дальнего угла и по тропе на кромке обрыва подобралась к церкви. Из сугроба она вытащила палку и сунула в глубокое окошко, выталкивая пробку из сена.

– Батюшка! – шепотом позвала она.

– Принесла, сестрица? – почти сразу отозвался Авдоний.

– Держи! – Епифания бросила в окошко ключ.

– Благослови тебя господь! Ступай и сделай, как условились!

Подвал церкви еле освещали угли костра. Раскольники торопливо, но тихо суетились, собираясь покинуть узилище. Брат Сепфор, стоя на коленях, щепкой ковырял землю в углу – там были спрятаны две лопаты, украденные, когда Ремезовы строили подземный ход. Братья Аммос и Пагиил схватили лопаты и бросились откапывать колодец подземного хода. Они рыли быстро и неряшливо, а прочие раскольники ногами и поленьями отгребали землю от ямы. Брат Урия затаился у двери и слушал, не всполошатся ли караульные. Старый Хрисанф, задрав голову, подсвечивал себе головнёй и рассматривал стену. По стене, расколов арку и свод, тянулась трещина.