«Привычка свыше нам дана…»
Глава 5Мышление в разных культурах
Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина.
«В поте лица твоего будешь есть хлеб», – сказал Родитель. В поте лица надел человек на себя вериги разума и узко стягивающие обручи логики.
Вопрос о мышлении в разных культурах возник, как только произошли первые контакты европейцев с туземцами, людьми архаичных культур. Из рассказов путешественников, торговцев, миссионеров складывался образ «дикарей»: они страшно эмоциональны, странным образом связывают все происходящие события между собой и до смерти боятся нарушить табу, а также наивно считают своими предками и родственниками различных животных-тотемов, с которыми чувствуют постоянную связь. Все это воспринималось как свидетельства того, что мышление «дикарей» несобранно, диффузно, расплывчато.
При этом представление о «дикаре», который якобы не умеет думать, парадоксальным образом сочеталось с образом «благородного дикаря», чистого человека, не испорченного цивилизацией и наделенного от природы фантастическим зрением, слухом и удивительной памятью. Во второй половине XIX в. возникла уже упомянутая нами компенсаторная гипотеза: у дикарей чрезвычайно развиты органы чувств, но это достигается за счет снижения интеллектуальных функций.
Компенсаторная гипотеза на рубеже XIX – ХХ вв. была частью научного дискурса об особенностях первобытного мышления (об этом много написано, см., например: Коул, Скрибнер 1977; Коул 1997, а также гл. 1). Тогда же, на рубеже веков, вышел ряд работ, описывающих характерные черты иного мышления, присущего представителям архаичных культур. Работы Э. Дюркгейма, М. Мосса, Л. Леви-Брюля, Ф. Боаса вошли в золотой фонд истории науки.
Стереотипы о наивном дикаре, который совершенно ничего не понимает и путает элементарные понятия, были уделом лишь части кабинетных ученых. Полевые исследователи, которые имели дело с представителями «естественных народов» – Naturvölker, видели, что они прекрасно адаптированы к условиям своей жизни и живо справляются с задачами, которые им приходится решать. Только по-другому. Постепенно приходило понимание, что это другой мир и другое мышление.
А какое мышление можно считать европейским? Четкого и общепризнанного ответа на этот вопрос не было и нет. Исследования мышления в психологии (Вюрцбургская школа, гештальтпсихология) показали сложность и многоплановость того, что подразумевается под мышлением. Подчеркивалось, что в процесс мышления вовлечены мотивы, что оно зависит от общего плана решаемой задачи. Были выделены различные виды мышления: рациональное (или аналитическое) и интуитивное, образное, наглядно-действенное (при котором решение задач происходит в виде и по ходу развернутого действия) и вербально-логическое, или, как его иногда называют, теоретическое мышление. Мышление разнообразно, оно задействовано в самых разных процессах, неотделимо от восприятия и запоминания, не сводимо к решению задач. Даже экспериментальные лабораторные исследования мышления уводили в бесконечное разнообразие его вариаций.
Исследования мышления в разных культурах еще расширили этот диапазон, но в то же время позволили поставить вопрос: а в чем, собственно, универсальность человеческого мышления?
«Ум первобытного человека» Ф. Боаса
В 1911 г. в Нью-Йорке выходит книга уже хорошо знакомого вам Франца Боаса «Ум первобытного человека»[25]. Для полевого исследователя Ф. Боаса не было вопроса о наивности, дикости или глупости индейцев. Его книга, по сути, системная работа по развеиванию европейских стереотипов, связанных с восприятием первобытного мышления как «недомышления». Он последовательно выступает против расистских теорий (в то время популярны были взгляды А. Гобино и Г. Лебона с их представлениями о второсортных или вырождающихся расах и их природной ограниченности). Ф. Боас развенчивает «наивное предположение о господстве европейских наций» (Боас 1926: 5). В том, что касается интеллектуальной и эмоциональной сферы «первобытных» людей, Боас выступает против расхожих стереотипов: они импульсивны, непостоянны и подвержены страстям? Но представьте себе, что европейский путешественник торопится и негодует, требуя точно следовать графику, боится куда-то опоздать. Его спутники из местного племени спокойны, они не понимают, почему надо спешить, им неведомо точное время. Они вправе удивиться непонятной эмоциональности путешественника. Сами-то они умеют сдерживать себя в тех ситуациях, когда того требует их этикет и система табу. (Там же: 60). Они готовы заподозрить европейца в чем угодно, только не в отслеживании времени. Ведь время – это пора охоты на бизонов, пора возделывания маисового поля, пора сбора урожая… Это нормальные хозяйственные циклы, а не кружочек со стрелочками.
Принято считать, продолжает Боас, что у них ленивый ум, неспособный сосредотачиваться. Взгляните на ситуацию с другой стороны: появляется некий европеец, чужой и непонятный, и начинает задавать неинтересные вопросы на неважные для них темы. Но попробуйте заговорить о том, что представляет интерес для них. Не останется и следа от этого «сонного ума» (Боас 1926: 62). Итак, мы не лучше и не прогрессивнее. Мы просто другие и оперируем другими ценностями. Надо сказать, что для начала XX в. это были абсолютно новые, революционные мысли.
Первобытное мышление по Л. Леви-Брюлю
Одним из первых среди антропологов и социологов к проблеме специфики мышления в архаичных обществах обратился Люсьен Леви-Брюль (Lucien Lévy-Bruhl, 1857–1939).
В 1910 г. выходит его работа «Мыслительные функции в низших обществах», где Леви-Брюль называет такое мышление «пралогическим» или «дологическим». В более поздних работах он подчеркивал, что это вовсе не означает, что первобытные люди были алогичны, или нелогичны. Они прекрасно решали задачи, которые ставила перед ними среда их обитания.
Позже, в 1922 г., выходит его самая знаменитая книга «Первобытное мышление». Само слово «первобытное» здесь условно. Народы, которые ведут образ жизни, близкий к первобытному и которые существуют поныне, конечно, не являются эквивалентами первобытных. Но за неимением лучшего термина давайте условно назовем это мышление первобытным.
Леви-Брюль был кабинетным ученым. Первые его публикации куда более жестко описывали первобытное мышление. Но чем больше он занимался первобытным мышлением, тем больше понимал, что имеет дело не с «наивными и глупыми дикарями», но с людьми, которые по-другому понимают мир. Леви-Брюль подчеркивал, что, хоть это мышление принципиально отличается от мышления «цивилизованного», оно не примитивнее него и не предшествующая ступень развития: «Не существует двух форм мышления у человечества, одной пралогической, другой логической, отделённых одна от другой глухой стеной, а есть различные мыслительные структуры, которые сосуществуют в одном и том же обществе и часто – быть может, всегда – в одном и том же сознании» (Леви-Брюль 1989: 131–132).
И все же пралогическое мышление обладает рядом особенностей.
Прежде всего Леви-Брюль обращает внимание на то, что оно мистически ориентировано. «Без всяких затруднений оно допускает, что одно и то же существо может в одно и то же время пребывать в двух или нескольких местах. Оно обнаруживает полное безразличие к противоречиям, которых не терпит наш разум» (Там же: 131). Мало того, одно и то же существо в одно и то же время может быть самим собой и кем-то еще.
Пример, приводимый Леви-Брюлем и ставший классическим: индейцы племени бороро называют себя красными попугаями арара. При этом они не имеют в виду, что когда-нибудь их душа превратится в красного попугая или что красный попугай арара когда-то был членом их племени. Нет, просто нормальный индеец бороро одновременно является и человеком, и попугаем арара.
Это вызывает удивление у антропологов, путешественников, но ни в коем случае не у самих индейцев. Для них это совершенно нормально и естественно. Противоречия они в этом не усматривают. Такая терпимость к противоречиям и принятие их и есть одна из фундаментальных особенностей пралогического мышления.
Наше логическое мышление, напротив, следует «закону противоречия»: противоречащие суждения не могут быть одновременно истинными; вещь не может быть собой и чем-то иным в одно и то же время, нельзя объединить или слить воедино два различных объекта так, чтобы они одновременно оставались разделенными.
По Леви-Брюлю, пралогическое мышление следует не логическому закону противоречия, а закону партиципации, то есть предполагает, что люди и животные, предметы и их изображения «…непостижимым образом… излучают и воспринимают силы, способности, качества, мистические действия, которые ощущаются вне их, не переставая пребывать в них» (Там же).
Следующая особенность пралогического мышления состоит в его малой дифференцированности. Образы объектов, идеи, эмоции нерасторжимы в представлениях первобытных людей. Ощущение и идея, образ и эмоция, вызываемая этим образом, соединяются в сложный конгломерат.
В силу этого в архаичном мышлении изображение предмета оказывается абсолютно тождественным его оригиналу и вызывает опасения. Поэтому в большинстве традиционных культур считается, что художник, который рисует картину, или фотограф, который создает портрет человека, забирают у него частицу души, делая его более уязвимым. Ведь изображение обязательно несет в себе часть того, кого изображают, и отныне они навсегда связаны общей судьбой. Эти представления лежат в основе многих магических действий, когда символическое изображение врага уничтожается (пронзается костью, протыкается булавкой, сжигается…). По этой же причине нельзя наступать на тень человека. В некоторых культурах это приравнивается к порче и даже убийству (Фрезер 1980).
Индеец сиу так отреагировал на зарисовки этнографа: «Я знаю, что этот человек уложил в свою книгу много наших бизонов, я знаю это, ибо я был при том, когда он это делал, с тех пор у нас нет больше бизонов для питания» (Леви-Брюль 1989).
Очень схожа со связью с изображением связь с именем. Имя человека – не звук пустой, оно несет в себе программу жизни. Для этого существуют специальные обряды имянаречения. Детей называют по имени культурного героя или великого предка. На Северном Кавказе распространены имена героев нартского эпоса, Асхар, Сослан, в исламской традиции это имена пророка и членов его семьи, Мухамед, Ибрагим, Талиб, Фатима… Имя может нести в себе пожелание: Ваха – живи долго (чеченск.), Мамэла – бессмертный, Баргиш – глаза, зоркий (ингушск.). Многие кавказские имена и фамилии до сих пор несут упоминание о тотемах. В Абхазии считается, что носители фамилии Цугба находятся в родственных (тотемических) отношениях с кошкой (ацгу – кошка); фамилия Аджба признает свое тотемичекое родство с дубом (адж – дуб, Аджба, Адж-ипа – сын дуба). К доисламской вайнахской традиции восходят имена Таус – павлин, Борз – волк, Човка – галка (Чурсин 1957; Бурова, Зверева 2001). Носители имен обмениваются с тотемами энергией и силой.
Этот образ мысли абсолютно жив и среди нас. Во времена Советского Союза появилось огромное количество Ленинин, Виленов, Тракторин, были даже Даздрапермы (да здравствует первое мая) и Лагшмивары (лагерь шмидтовцев в Арктике) – имена новые, принцип имянаречения старый, в основе его все те же представления о связи имени и его носителя.
Изображения, нарисованные, гравированные или изваянные, в китайской культуре представляются столь же реальными, как и изображаемые существа, «изображение, более или менее похожее на свой оригинал, является аlter еgо (вторым “я”) живой реальности, обиталищем души оригинала» (де Гроот 2000). «Портрет Дориана Грея» О. Уайльда, когда изображение становится хранилищем души своего прототипа, – европейское исполнение этой же темы. О подобных представлениях говорил Леви-Брюль, подчеркивая, что в нашем сознании логическое мышление уживается с пралогическим.
Когда мы подозрительно относимся к нашим фотографиям и когда нам по телевизору закатывают целые передачи о чудесных свойствах картин, портретов, икон, мы живем в том же архаичном миропонимании.
Еще одна особенность архаичного мышления – представление о причинно-следственных связях. Европейское мышление в поисках причинно-следственных связей выискивает какие-то глубинные закономерности. В пралогическом же мышлении сочетание представлений происходит совсем иным образом. Все события, следующие друг за другом, с легкостью связываются причинно-следственной связью. Предшествующее событие воспринимается как причина последующего. Для нас же это одна из классических логических ошибок, post hoc ergo propter hoc. Если, пишет Леви-Брюль, на человека напала змея, то он начинает чувствовать себя ответственным за смерть ребенка в соседней деревне. Причинно-следственная связь между напавшей змеей или случайно нарушенным табу и свершившейся бедой для него совершенно очевидна.
Такое понимание причинности заставляет искать и находить причинно-следственные связи там, где для европейского рационального мышления их нет. В силу этого архаичное мышление не признает случайности как объяснения тех или иных событий. Оно всегда находит обоснование и объяснение происходящему. То, что рациональное мышление считает сверхъестественным и потому оставляет за пределами познаваемой реальности, для магического миропонимания как раз является объектом познания (Юнг 1994: 160–184). Магическому мышлению присуща убежденность, что за случайностью скрываются иные таинственные, но совершенно реальные мощные закономерности. Это те самые силы, что правят миром и определяют порядок вещей. Эта особенность первобытного мышления отмечалась Л. Леви-Брюлем, Р. Юбером и М. Моссом. К. Леви-Строс вслед за ними называет магическое мышление «гигантской вариацией на тему причинности», которое «отличается от науки не столько незнанием или пренебрежением детерминизмом, сколько требованием более властного и более прямолинейного детерминизма, который наука может счесть безрассудным или поспешным» (Леви-Строс 1994: 121; см. также Лотман 1992: 92–94).
Мистичность, «недифференцированность» образов и предметов, их странное взаимодействие и слияние, а также предельно широкое понимание причинности – за всеми этими свойствами первобытного мышления стоит иная картина и даже концепция мира:
Для первобытного сознания нет чисто физического факта… Первобытные люди смотрят теми же глазами, что и мы, но воспринимают они не тем же сознанием, что и мы». Все в мире связано между собой невидимыми нитями, «подобное производит подобное», вступившие в контакт объекты обмениваются энергией, «заражаются» друг от друга, оставаясь уже навсегда в магическом «контагиозном» взаимодействии. Именно такие представления лежат в основе магической картины мира, порождая магические практики и сложнейшие архаичные теории о силах, царящих в природе, и их персонификациях (Фрезер 1980: 20–61).
Если в мире царит «закон симпатии» (термин Дж. Фрезера) или «закон партиципации» (Л. Леви-Брюль), то совершенно логично, что шаман племени гуичолов, надевая на себя головной убор из перьев орла, обретает его исключительную прозорливость и видит все, что происходит в небе, на земле, под землей, – по мнению гуичолов, орел обладает всеми этими качествами. Совершенно логично, что, нацеливаясь костью или протыкая фигурку врага, поражаешь его, равно как если давно не было дождя, то нужно провести ритуал, окропляя землю водой, и, громыхая колотушками, вызывать гром, – все это логично, но это иная логика, релевантная иной концепции мира, весьма далекой от европейского рационализма.
Мышление как классификация
Еще одна особенность архаического мышления – его скрупулезная конкретность, оно внимательнейшим образом относится к малозначительным (на наш взгляд) деталям и сиюминутным переходящим обстоятельствам, фиксируя их в понятийном аппарате языка. Примеры, ставшие классическими: двадцать наименований снега у эскимосов, множество наименований тюленя, отражающих пол, возраст и то, что он делает, «тюлень, греющийся на солнце», «тюлень на плавающей льдине» (Боас 1926: 81). Это примеры, приведенные Ф. Боасом в его монографии «Ум первобытного человека», которые из этой книги перекочевали в работы Э. Сепира, К. Леви-Строса и других, кто занимался исследованием понятийного аппарата мышления в разных культурах. Ф. Боас был первым, кто показал, что за этой, с нашей точки зрения, излишней и бессистемной детализацией стоит не аморфность мышления и не «дикость», а иной принцип образования понятий.
Например, на языке племени квакиутл идея «сидеть» почти всегда выражается неотделимым суффиксом, обозначающим место, на котором сидит какое-либо лицо: «сидит на полу в доме», «на земле», «на пологом берегу», «на груде вещей» (Там же: 83) Но самого по себе слова «сидеть» нет. В крайнем случае, как выяснил Боас, можно сконструировать фразу: «будучи в сидячем положении».
Ф. Боас предложил индейцам острова Ванкувер перевести фразу: «Глаз есть орган зрения». Фраза, которая легко переводится на все европейские языки, вызвала множество затруднений. Что такое «орган»? Глаз человека или животного, и какого именно?
Индеец может так же оказаться неспособным легко обобщить отвлеченную идею глаза, как представителя целого класса объектов; но, может быть, ему придется специализировать мысль выражением вроде «этот глаз здесь». Далее, он, пожалуй, не в состоянии выразить одним термином идею «органа», но ему придется подробно определять ее при посредстве выражения вроде «орудия видения», так что вся фраза может принять форму вроде «глаз неопределенного лица есть орудие его видения» (Боас 1926: 82).
Важно, что, несмотря на определенные сложности, удалось сконструировать фразу, которая передавала точный смысл. Точно так же при отсутствии в языке отвлеченных понятий («любовь» и «сожаление» без уточняющей притяжательной формулы типа «моя любовь к кому-то», «мое сожаление к вам» в языках индейцев о. Ванкувер не употребляются) сама мысль существования таких терминов без уточнений была легко воспринята молодыми индейцами, собеседниками Боаса.
«Тот факт, что обобщенные формы выражения не употребляются, не доказывает неспособности образовывать их, но доказывает лишь то, что образ жизни народа таков, что они не нужны, но они развивались бы по мере надобности» (Там же: 83–84).
В языке прежде всего кодируется то, что жизненно важно. Для эскимосов жизненно важно передать точную характеристику состояния снега, равно как и донести информацию о тюлене, охота на которого входит в их систему жизнеобеспечения. В русском языке, к слову сказать, также насчитывается более десятка терминов, характеризующих состояние снега. В монгольском языке есть множество наименований лошади, отражающих возраст, пол, породу, физические параметры, выносливость, готовность участвовать в состязаниях на определенную дистанцию.
То же самое можно сказать о счете, у многих архаичных народов набор числительных крайне мал: «один», «два»… «много».
В одном из племен Новой Гвинеи счет шел до шестидесяти. На вопрос этнографа, почему бы не продолжить далее, ему с удивлением ответили: «Зачем? Ведь у одного человека не может быть больше 60 свиней» (Выготский, Лурия 1993: 98).
Стоит отметить одну особенность, связанную со счетом, – это потеря индивидуальности. То, что посчитано, – унифицировано и низведено до порядкового номера. К тому же в традиционных культурах хорошо известна идея опасности прямого счета из-за боязни, что он как-то влияет на то, что подсчитывается, отнимая энергию и силу. В ситуациях, когда в открытую считать было нельзя, пользовались приемами тайного счета, счетом без цифр (для него придумывались различные приемы типа ритмизированных текстов-считалок), или так называемым «натуральным счетом» (термин Л. С. Выготского) (Там же: 108–111). Надо ли при натуральном счете подсчитывать точное число? Зачем считать, если понятно, что этот табун должен заполнить этот загон? Или когда все учитываемые объекты сами по себе идентифицируемы и их можно окинуть единым взглядом? Или когда количество ощутимо?
«Натуральный» счет может соседствовать с самым точным подсчетом. Однажды в банке кассирша должна была принять большую сумму денег. Аппарат для счета был занят, и она начала быстро-быстро считать – только руки мелькают. Одна пачка, вторая. И вдруг, едва взяв в руку следующую пачку, она остановилась: «Тут явно одной купюры не хватает». Она определила количество без счета, наощупь… и, конечно, оказалась права.
Основания для образования абстрактных понятий в разных языках могут быть самыми разными. В большинстве европейских языков обобщающие понятия объединяют некие категории предметов, например, «дерево». Смею заверить, что никто из нас в жизни дерева не видел. Мы видели высохшую сосну на поляне, ясень, березу, наряженную к Новому году ель… Но коль скоро на свете нет дерева, к чему это слово? Без него можно обойтись, как это и делают многие народы. Но это вовсе не означает, что в их языках совсем не будет никаких обобщений, за которыми бы стояло объединение в группу чего-то, в чем усматривается сходство по тем или иным признакам. В дакотском языке есть слово, которое переводится приблизительно как «схватывать». От этого слова произведена целая группа слов: «ударять», «связывать в пучки», «кусать», «толочь», «быть близким к чему бы то ни было» произведены от общего основания, обозначающего «схватывать». Здесь под одно понятие подводятся не предметы, а действия (Боас 1926: 81). Категоризироваться и «подводиться под одно понятие» могут не сами предметы, а их свойства. Фраза «Злой мужчина убил бедного человека» на языке индейцев чинук звучала бы как «Злоба мужчины убила бедность человека». Или «Она вкладывает корни в малость корзины» (цит. по: Леви-Строс 1994: 113). Здесь «злоба», «бедность», «малость» суть обобщающие абстрактные категории.
Позже К. Леви-Строс, включившись в дискуссию об архаичном мышлении, показал, что множество терминов в «примитивных» языках и отсутствие привычных абстрактных понятий отражает не «ленивый» ум, а как раз попытку по-своему классифицировать мир, это «свидетельство жажды объективного познания и никак не ограниченность» (Там же: 114). Создание абстрактных терминов – это прежде всего «выражение интересов» людей. (Там же: 114).
Можно привести примеры, когда русский язык или английский тоже покажутся недостаточно абстрактными или «примитивными». Как известно, знаменитая китайская кухня насчитывает века и славится разнообразием используемых продуктов. Искусство повара, приём пищи, вкус еды – все это занимает в системе традиционных китайских ценностей куда более значимое место, чем у русских или англичан. Гастрономическая терминология китайского языка вооружена рядом понятий, отсутствующих у нас. В современном китайском языке есть, например, устойчивые фразеологизмы для пищи с высоким содержанием углеводов (高碳水化合物食品, gao tanshui huahewu shipin, букв. «высоко углеводная пища») и для пищи с высоким содержанием белка (高蛋白质食物, gao danbaizhi shiwu, «высоко белковая пища»). Подобного рода конструкты у нас скорее относятся к специальной лексике по диетологии, мы вряд ли скажем, что надо пойти в магазин, чтобы купить то, что содержит множество углеводов, нам придётся перечислить: макароны, хлеб, картошка; в китайском же это компактные словосочетания, входящие в повседневную речь.
Стремление классифицировать и систематизировать мир – это самое универсальное свойство человеческого мышления. Оно выражается в категоризации и создании обобщающих понятий. А вот сами обобщающие понятия и абстрактные термины, как раз напротив, НЕ универсальны, и язык отражает это культурное своеобразие.
Леви-Строс о природе мифологического мышления
Леви-Строс посвятил свою научную жизнь отстаиванию идеи универсальной структуры человеческой психики, в основу которой положен принцип бинарности. Познавая, упорядочивая и классифицируя мир, человеческая мысль выстраивает многоуровневую систему бинарных оппозиций. Плодом такого познания становится культура в самом широком смысле слова: язык, мифы, системы родства, социальные структуры, системы тотемов, организация поселения… Структурирование мира Леви-Строс изучал более всего на материале мифов, выделяя зашифрованные в них бинарные оппозиции (этому посвящены все четыре тома его «Мифологики»). Неевропейское мышление Леви-Строс предпочитал называть не «пралогическим» или «первобытным», а мифологическим.
Леви-Строс в монографии «The Savage Mind» (в старом переводе «Неприрученная мысль») описывает богатейшую терминологию языков индейцев для растений и животных. Индейцы коауила (coahuila), обитающие в пустынных районах Южной Калифорнии, знают около шестидесяти наименований съедобных растений, 28 видов растений с наркотическими и тонизирующими свойствами (тогда как европейцы знают порядка шести-восьми растений с наркотическим действием) (Леви-Строс 1994: 115–117). Обычный индеец-семинол называет 250 различных растений, ботаническая лексика навахо – 350 растений, а хопи – 500. При этом названия растений отсылают к самым разным свойствам, таким как форма листа, корня, соцветия, время цветения, место обитания, пол, вкус, запах, хозяин растения. Все растения и животные у них образуют своеобразные таксономические группы.
Навахо считают себя «великими классификаторами».
Они, например, делят всех живых существ на тех, кто обладает речью, и тех, кто ею не обладает. Не обладающих речью делят на животных и растения. Животных – на тех, что бегают, летают и ползают. Бегающие делятся на путешествующих по воде или по земле и далее на дневных и ночных…
Индейцы-осейджи делят все, что есть в мире, на три категории: одни связаны с небом, другие с водой и третьи с землей. К небу относятся солнце, звезда, журавль, ночь… К воде – мидии, черепаха, туман, рыбы… К земле – медведь, пума, дикобраз, олень… Куда следует отнести орла? Казалось бы, к небу… Но осейджи связывают орла с землей!
Дело в том, что, согласно их логике, орел летает рядом с молнией. Молния всегда приносит огонь. После огня остаются угли. Угли – это черная земля. Поэтому у осейджей никаких сомнений в том, что орел как хозяин угля является земным животным (Леви-Строс 1994: 158–159).
По сути дела, архаическое мифологическое мышление всегда работает в рамках довольно строгой логики. Просто ключи к этой логике необходимо знать.
«Любое классифицирование, – писал Леви-Строс, – имеет превосходство над хаосом; и даже классификация на уровне чувственных качеств – этап в направлении к рациональному порядку» (Там же: 125).
Каждый термин подразумевает некую классификацию, так как он отделяет значимое от второстепенного, а это изначально задаётся историко-культурным контекстом, в котором он рождается и фигурирует. Надо только дать себе труд понять, почему в данном контексте такая систематизация работает.
Те же осейджи некий цветок (на английском языке называется blazing star)[26], бизона и маис в ритуальных заклинаниях называют одним словом. Нам это кажется нелогичным, но только до тех пор, пока мы не узнаем, что эти индейцы летом охотились на бизонов до тех пор, пока на равнинах не расцветет «пылающая звезда». Как только она распускается, осейджи понимают, что маис вызрел и что пора возвращаться в свои деревни для уборки урожая (Леви-Строс 1994: 161). Аналогичный пример, приведенный Леви-Брюлем, рассматривает А. Н. Леонтьев. Индейцы племени гуичолов одним словом называют пшеницу и оленей. Но это вовсе не означает, что последние для гуичолов сливаются в единый обобщенный образ, они «разумно засевают пшеницей поля и с полным сознанием цели своих действий ведут охоту на оленей». Понятие же отражает и объективирует в себе то, какой смысл и олень, и пшеница имеют для гуичолов: «…олень и пшеница имеют действительно общее, а именно они одинаково суть предметы, от которых зависит существование племени» (Леонтьев 1981: 315).
Например, еще более загадочная сопричастность значений «олень» – «перо» выражает лишь осознание того, что стрела должна быть изготовлена так, чтобы она могла поразить оленя. Об этом прямо говорит факт привязывания волос оленя к оперению стрелы, направляющему ее полет (Там же: 316).
Такого рода термины «расположены на полпути между образами и (абстрактными. – М. Т.) понятиями» (Леви-Строс 1994: 126). Они могут обобщать предметы, их свойства, их смысл и значение для людей данного племени, они также могут группировать и классифицировать явления и вещи, флору и фауну, не придерживаясь единых классообразующих признаков. В силу этого Леви-Строс говорит о поливалентной природе логик мифологического мышления, которые одновременно прибегают к разным по типу связям и свободно ими оперирует (Там же: 162).
Бриколаж
Для описания характера мифологического мышления Леви-Строс ввёл термин бриколаж. Изначально глагол bricoler означал непрямое, неожиданное действие – рикошет, срезание угла. О бриколаже говорили при игре в биллиард, в мяч, охоте и т. д. «В наши дни, – пишет Леви-Строс, – бриколёр – это тот, кто творит сам… используя подручные средства» (Леви-Строс 1994: 126). Бриколёр – это ремесленник, самоучка, народный умелец, который мастерит и пускает в дело все, что под рукой. У него нет какой-то конкретной рациональной логики подбора материала, но все у него подгоняется очень точно, удобно и красиво.
Леви-Строс уподобляет мифологическое мышление такому народному умельцу – бриколёру. Как ремесленник – шестеренками сломанного будильника, оно с легкостью оперирует предметами, знаками, образами и понятиями, исследуя и структурируя мир. Именно поэтому таким причудливым это мышление кажется нам, использующим более алгоритмизированные пути мышления.
Экспериментальные исследования мышления в разных культурах
Строго говоря, экспериментальным путем исследовалось не мышление в целом, а способы решения задач, которые были поставлены так, что подводили испытуемых к абстрактной категоризации предметов, а также к обращению к логическим умозаключениям.
Группа московских психологов под руководством А. Р. Лурии, друга и сподвижника Выготского и Леонтьева, в начале 1930-х гг. приняла участие в экспедициях в отдаленные кишлаки Узбекистана и к кочевникам Киргизии (Лурия 1971). Испытуемых можно было отнести к двум основным группам: неграмотные и те, которые получили хотя бы несколько классов школьного образования. Им предъявляли задания, которые разрабатывались специально для этого исследования (в подготовке принимал участие Выготский), чтобы задачи были насколько возможно связаны с их обычными занятиями.
Следуя методике «четвертый лишний», испытуемым показывали рисунок, где изображены предметы, например, топор, пила, молоток, полено. Какой предмет лишний?
Представители традиционного общества, люди, не тронутые школьным образованием, отвечали, что лишнего нет ничего. В хозяйстве все эти предметы решительно нужны.
Лурия описывает разговор с испытуемым:
– Они все похожи, – сказал он. – Я думаю, что все они нужны… Если вам нужно разрубить что-нибудь, Вам нужен топор. …
– Какие из этих предметов можно назвать одним словом?
– Как это? Если мы назовем все три вещи «топор», это будет неверно.
– Но один человек выбрал три предмета: молоток, пилу и топор – и сказал, что они схожи.
– Пила, молоток и топор все должны работать вместе, но полено тоже должно быть вместе с ними!
– Как ты думаешь, почему он выбрал эти три вещи, а не полено?
– Может быть у него много дров, но если он останется без дров, он ничего не сможет делать.
– Правильно, но ведь молоток, пила и топор – орудия.
– Да, но даже если у нас есть орудия, все же нам нужно и дерево. Иначе мы ничего не сможем построить… (Лурия 1982: 47–69).
Согласитесь, испытуемый по-своему прав. Просто он рассуждает в логике своей повседневной жизни.
Еще один пример из исследований Лурии:
…испытуемому показали рисунки птицы, ружья, кинжала и пули. Он сказал: «Ласточка сюда не подходит…» – исследователи ликовали, вот она, абстрактная классификация, но недолго: «…Ружье… заряжено пулей и убивает ласточку. Зато нужно разрезать птицу кинжалом – по-другому это сделать нельзя. То, что я сначала сказал про ласточку, неверно. Все эти вещи подходят друг к другу» (Там же: 47–69).
Все вернулось на круги своя.
Аналогичный пример был получен при психодиагностическом обследовании пациента, представителя традиционного патриархального общества, в начале 2000-х гг. Клинический психолог в Израиле (ученица Лурии) обследовала больного, уроженца Эфиопии, простого неграмотного крестьянина. Одним из тестов был «четвертый лишний». В медицинской психологии этот тест используется при диагностике особенностей мышления, в частности нарушения логики. В некоторых случаях (в совокупности с другими данными) это может быть признаком заболевания. На карточке были нарисованы свисток, дудочка, кепка и радио. Пациент из Эфиопии объяснил, что лишнего ничего и нет. Ведь когда пойдешь пасти овец, кепочка точно нужна – жарко. Чтобы овцы не расходились, да и скучно не было, сидишь и слушаешь радио или играешь на дудочке. Но овцы бывают такие тупые, что на дудочку могут и не пойти, им только свисток резкий нужен… Пациент был представителем другой культуры. В этом контексте тест утратил свою медицинскую диагностическую силу и ярко показал особенности «архаичной» логики.
Другим заданием у А. Р. Лурии было решение силлогизмов – задачек на формальную логику. Предлагалось два вида силлогизмов – со знакомым и незнакомым содержанием.
«“Хлопок растет там, где жарко и сухо. В Англии холодно и сыро. Может там расти хлопок или нет?” Несмотря на то, что про хлопок испытуемые, казалось бы, знали все, они отказывались давать ответ: “Я был только в Кашгаре. Ничего больше я не знаю”… Только после длительных разъяснений их убеждали отвечать на основе самих слов, и они неохотно соглашались сделать вывод: “Из твоих слов понятно, что хлопок там не может расти, если там холодно и сыро. Когда холодно и сыро, хлопок растет плохо”» (Лурия 1982: 47–69).
Силлогизмы второго типа строились на совсем незнакомом материале: «На Дальнем севере, где снег, все медведи белые. Новая Земля— на Дальнем севере. Какого цвета там медведи?» – и требовали чисто теоретических умозаключений. Но испытуемые по-прежнему опирались только на собственный опыт: «На твои слова может ответить только кто-то, кто там был», «Что я знаю, я говорю, и ничего кроме этого» или «Если человеку шестьдесят или восемьдесят лет и он видел белого медведя и рассказал об этом, ему можно верить» (Там же).
В то же время молодое поколение, получившее образование, отвечало: «Из ваших слов понятно, что медведи там белые». Лурия делает вывод, что испытуемые, получившие основы школьного образования, легко могут перейти к абстрактному мышлению.
В 1960-е гг. аналогичные эксперименты повторили в Африке, в Либерии, среди народа кпелле американские психологи М. Коул и С. Скрибнер (Sylvia Scribner). Кпелле предложили решить простой силлогизм:
«Паук и чёрный олень всегда едят вместе. Паук сейчас ест. Ест ли сейчас чёрный олень?»
– Они были в лесу?
– Да. <…>
– Но меня там не было. Как я могу ответить на такой вопрос?
– Разве ты не можешь на него ответить? Даже если вас там не было, вы можете ответить на этот вопрос.
– Да, да, черный олень ест… Потому что черный олень всегда бродит целый день и ест листья на кустах. Потом он немного отдыхает и снова принимается есть листья (Коул, Скрибнер 1977: 198).
И еще один силлогизм:
«Если Флюмо или Йакпало пьют сок тростника, староста деревни сердится. (Как вы понимаете, сок тростника здесь вовсе не безобиден, это местный алкогольный напиток. – М. Т.) Флюмо не пьет сока тростника. Йакпало пьет сок тростника. Сердится ли староста деревни?»
– Люди не сердятся на других людей.
– Флюмо не пьет сока тростника. Йакпало пьет сок тростника. Сердится ли староста деревни?
– Староста деревни в тот день не сердился.
– …Почему?
– Потому что, когда Флюмо пьет сок тростника, это плохо. Поэтому староста деревни сердится… а когда Йакпало иногда пьет сок тростника, он ничего плохого не делает людям. Он идет и ложится спать. Поэтому люди на него не сердятся. Но тех, кто напивается и начинает драться, – староста не может терпеть их в деревне (Там же: 199).
Неграмотные кпелле, как и неграмотные крестьяне из Средней Азии, переводили логическую задачу в практическую плоскость. В последнем случае кпелле удалось вспомнить каких-то знакомых Флюмо и Йакпало, один из которых, выпив, становился агрессивным, а другой – нет, и сделал вполне логичный вывод, в основе которого был его собственный опыт.
Задача же на формальную логику попросту игнорируется. С. Скрибнер просила кпелле просто повторить задачу. Повторяя, они не называли основного посыла силлогизма, вопрос подменяли общей фразой – это было названо неприятием логической задачи.
Эксперименты, проведенные с интервалом более чем в 30 лет, в разных частях света, показали совершенно аналогичные картинки. Представители традиционных обществ решают задачи, исходя из своего непосредственного опыта. Справедливости ради надо отметить, что, несмотря на все попытки приблизить тесты к реалиям жизни испытуемых, задачи по сути своей были для них совершенно новыми. Сходство антуража (орудия труда, хлопок, сок тростника) создавало мнимую близость к тем проблемам, с которыми им приходилось иметь дело в обыденной жизни. Отсюда и «недоверие к первоначальным посылкам, которые не основывались на их личном опыте», и отсутствие представления об «универсальности посылок» силлогизма, о которых как об особенностях архаичного мышления писал А. Р. Лурия (Лурия 1982). Испытуемые решали задачи так, как подсказывал им их опыт, не испытывая ни малейшей необходимости в абстрактных категориях или в формальной логике.
Эксперименты А. Р. Лурии впервые показали, что понятийное мышление обусловлено культурой и формальная Аристотелева логика вовсе не имманентно присуща человеческому сознанию (как это декларировалось, например, в Вюрцбургской психологической школе, в их тезисе о «логических ощущениях») (Там же).
Поэтому навыки восприятия абстрактных логических конструкций – увязывание отдельных фраз в единый силлогизм, принятие посылки, процедура вывода – всё это не что иное, как культурный опыт.
Архаичному мышлению свойственны иные логики. Как и рациональное мышление, оно категоризирует и систематизирует мир, но делает это иначе:
– Иначе понимает причинно-следственные связи (что воспринимается как магия и позволяет говорить Леви-Брюлю о его магическом характере).
– Оперирует иными понятиями и иначе образует понятия (вспомним одно название для оленя и пшеницы или примеры Ф. Боаса). Обобщающие понятия могут не только объединять предметы в отдельные категории, но обобщать способы действия, качества предметов, а также отражать некие общие смыслы или знаки (олень и пшеница как основа жизнеобеспечения или как у осейджей: цветок как знак начала сбора урожая маиса).
– Апеллирует к иной картине мира и склонно к гипердетерминированности: если всё в мире, согласно партиципации, связано между собой, то для случайности нет места.
Европейские культуры разработали свой понятийный аппарат, который стал инструментом вербально-логического мышления. Для понятийного мышления, оперирующего абстрактными понятиями и усвоившего логические операции, совершенно неважно, о чем задачи, о хлопке, о белых медведях, о каких-то астрономических величинах, о загадках микро- или макромира. Это мышление с легкостью отрывается от конкретики и воспаряет в сферу абстракций, рассматривая мир как сложнейший силлогизм, принимая за систему посылок знания, наработанные человечеством. Такое мышление делает открытия и легко выходит за пределы непосредственно чувственного опыта. Этим путем идет современная наука, которая открывает миры за пределами нашего обыденного сознания, открывает реалии, которые никак не стыкуются с нашей повседневной картиной мира: черные дыры, квантовые переходы, антиматерию и наночастицы. Наука изучает их и трансформирует представление человечества о вселенной, вычисляет «на кончике пера» новую картину мира, которая вступает в конфликт с эмпирическим житейским опытом: уму непостижимо, чтобы частица была в то же время волной (это еще труднее себе представить, чем то, что индеец бороро – человек и в то же время красный попугай), но корпускулярно-волновая теория непреклонно доказывает это положение.
Однако и у научного, логического пути мышления свои ограничения. Оно мощный инструмент в алгоритмическом рациональном мире, однако эта логика теряет свою непреклонность, как только речь заходит о «тонких материях», например, об экзистенциальной реальности, о внутреннем мире человека с его богатой эмоциональной жизнью и перипетиями межличностных отношений.
Мифологическое архаичное мышление прекрасно уживается и в одном культурном пространстве, и в одном сознании с мышлением рациональным. И в нашей культуре часто встречаются персонажи, которые, как булгаковский Воланд, указывают на неведомые нам законы, которые ничуть не слабее тех, которые открыты наукой: «Кирпич ни с того ни с сего, никому и никогда на голову не свалится».
Исследование мышления в разных культурах – это не только взгляд в прошлое, но и шанс для самопознания и поиска иных логик и иных причинно-следственных отношений – отношений и взаимозависимостей не столь очевидных, чтобы быть зафиксированными современной наукой. «Подсказка» для рефлексии более тонких связей между всем, что есть в нашем мироздании, и шаг за пределы европейского рационализма.