большей части, писатель использовал монгольские слова, ориентируясь исключительно на фонетику. Понадобилось красиво звучащее имя — вот и словечко симпатичное нашлось: «жужикчин»; а что оно в переводе означает «актёр» — значения не имеет… (Ёроол, например, первая половина имени Многорукого, переводится как «благопожелание»; так называется одна из форм монгольского устно-поэтического творчества, автор-импровизатор же именуется «ёрооли».) Сколь успешным оказался результат подобного лингвистического эксперимента — судите сами. Лично мне этот опыт представляется чрезвычайно любопытным и удачным.
Во всяком случае, с помощью двух помянутых инструментов был создан фантастический мир романа. Теперь пришел черед поразобраться с населяющими его людьми.
Разумеется, в мои намерения не входит даже пытаться всесторонне проанализировать заложенные в романе концепции и идеи. Как и всякое хорошее художественное произведение, «Многорукий бог» слишком многопланов и неоднозначен. В лучшем случае, здесь могла бы помочь многочасовая дискуссия — вроде той, что зимой семьдесят третьего — семьдесят четвертого годов мы устроили вместе с учеными из Института ядерной физики… Помнится, речь, в основном, шла о романе Сергея Снегова «Люди как боги»… У нас с вами нет ни такого времени, ни — увы — возможности прямого, да еще многостороннего диалога. И потому я скажу лишь о том, что показалось наиболее интересным и значительным мне самому. Разумеется, у любого из вас может сложиться на сей счет совершенно иное мнение.
Подобно тому, как четыре возносящихся в туманное поднебесье стены замыкают прямоугольный мир далайна. Духовно-интеллектуальное пространство романа также определяется, на мой взгляд, четырьмя главными идеями. Внутри него могут возникать и гибнуть оройхоны множества иных мыслей, соображений, постулатов и концепций, но четыре краеугольных остаются при этом незыблемыми.
Первая из них — скорее, хронологически, по развитию фабулы, чем по значимости — проблема самоидентификации личности. С нею на протяжении жизни неоднократно сталкивается каждый из нас, определяя собственное положение относительно всего остального окружающего мира. Проблема эта — из породы вечных, и потому о ней написано в мировой литературе не меньше, чем, скажем, о любви. И — как о любви — всякий уважающий себя писатель стремится сказать о ней свое слово. Не избежал всеобщей участи и Святослав Логинов.
Самоидентификация многоэтапна — это своего рода периоды духовной линьки человека. В детстве она, как правило, формулируется просто: «Я — ребенок, младший член семьи, средоточие мира». Позже возникают иные прочие. «Я — с этой улицы»; «я — представитель этого народа»; «я исповедую эту веру»; «я — последователь этой идеи». Какая-то из линек для каждого из нас становится Последней — новая кожа прирастает окончательно и больше уже не меняется; не всем, увы, дано пройти этот зачастую мучительный процесс до последней стадии, на которой приходит формулировка: «Я — человек» — с её неизбежным приматом общечеловеческих гуманистических ценностей. Многие останавливаются гораздо раньше… При этом нельзя забывать, что самоидентификация всегда подразумевает два отношения к окружающему: приятие и отторжение. «Я с этой улицы — а ты по ней не ходи»… «Я правоверный — а вы неверные»… И потому духовное удовлетворение, даруемое осознанием общности, неизбежно оттеняется — в крайних проявлениях — национализмом, шовинизмом, фундаментализмом. И даже высшее определение, вроде бы подразумевающее всеобщность и отсутствие объектов отторжения, не гарантирует тех же самых проявлений при встрече со внеземным разумом, например, — фантасты писали об этом уже тысячи тысяч раз…
Среди прочих существует и самоидентификация: «Я — творец». Именно к ней и приходит герой логиновского романа. И вместе с нею является вторая идея, вторая тема. Новой ее не назовешь — она также относится к разряду вечных.
Логиновский герой одинок по определению — таковы правила игры; это задано — как прямоугольность далайна. И не подлежит обсуждению, как не подвергаем мы сомнению обязательность для шахматного коня ходить исключительно буквой «Г», а слона — перемещаться только по диагоналям. Логинов признавался мне, что обрек своего Шоорана на одиночество и анонимность (о последней мы еще поговорит) едва ли не случайно — проклятие Ёроол-Гуя он ввел в роман, не преследуя сколько-нибудь глубинных целей, а просто ради оживления и усложнения игры. Субъективно, возможно, так оно и было. Но на самом деле за этим стоит вечная Проблема одиночества творца. Подчеркиваю, речь идет не об исключительности. Просто творчество — процесс глубоко интимный, акт творения в принципе не может быть прилюдным действом. Даже актер, публично демонстрирующий свой талант, по сути-то творит вовсе не на сцене — здесь происходит лишь явление граду и миру готового творения, итога долгого процесса; само же создание образа протекает, насколько я понимаю, за кулисами и в глубине ума и души. Потому вполне естественно, что, как писала петербуржская поэтесса Галина Усова,
…одиночество — расплата
за узкий луч своей тропы:
Поэты ходят по канату,
А он — не выдержит толпы.
Однако, наряду с неизбежным одиночеством, Логинов наградил своего Шоорана еще и анонимностью — а вот она-то противоестественна и нестерпима для всякого творца. Создатель любого произведения, автор открытия, изобретатель — для каждого из них имя было, есть и будет «слаще меда и вина». Рукопись можно не только продать, но и подарить. А вот отказаться от имени… Даже до конца дней скрывавшийся загадочный Бруно Травен, о подлинном имени которого спорят по сей день, мог, не нарушая инкогнито, упиваться успехом своих книг.
И потому совсем не удивительно, что илбэч Логинова — личность с порушенной психикой. Проклятие Ёроол-Гуя достигает цели, разрушая душу творца.
Именно потому — и это третий из основополагающих тезисов романа — творец не может обрести нравственного ориентира. Безусловно, добро и зло — понятия относительные; в разных обществах, развивавшихся в несхожих условиях, они могут порой оказаться полярно противоположными. И даже в пределах одного общества с едиными культурными традициями и духовными ценностями добро и зло в чистом виде абстрактны, монополь Дирака или лесковский «один конец палки». Недаром же говорил Гете о вечной силе, «которая, стремясь ко злу, свершает благо», а другой поэт полутора веками позже утверждал:
Стремясь к добру, вершим мы вечно зло.
А если нет — нам просто повезло.
Впрочем, стремление ко злу — абстракция, условность, литературный прием. На самом деле в человеческой истории никто и никогда ко злу, насколько я могу себе представить, сознательно не стремился. Самые страшные преступления совершались людьми, жаждавшими облагодетельствовать свой клан, народ, человечество… И в полном соответствии с этим каждый из героев и персонажей «Многорукого бога» стремится к добру, каким его понимает, а все конфликты и противоречия являются следствием терминологических расхождений. Оно и неудивительно — вопрос: «Что есть Добро?» столь же извечен и риторичен, как библейское: «Что есть Истина?»
Нравственные полюса тяготеют друг к другу, как и магнитные, и тяготение это делает естественным, логичным и даже ожидаемым финальное превращение Шоорана в своего противника и антипода, как тот, в свою очередь, является невольным порождением вечного старца Тэнгэра. Иначе и быть не могло — слишком уж много раз случалось такое и в общечеловеческой, и в нашей национальной истории.
Единого, универсального решения вопроса о взаимоотношениях добра и зла нет и не может быть. Но тем не менее каждому приходится решать его для себя. А разведя полюса, задаться следующим, который у Логинова звучит так: «Если по правую руку у меня будет добро, а по левую — зло, то что окажется перед моими глазами и что за моей спиной?» Собственно, в поисках своего субъективного ответа и написан, по-моему, роман. Правда, с выводом его мне согласиться трудно. Логиновский человек, просветлев лицом, восклицает: «Я понял! Впереди будет жизнь, а за спиной — мертвая вечность. Но у меня нет глаз на затылке, поэтому я буду смотреть вперед». С точки зрения анатомической придраться тут не к чему — глаз на затылке и впрямь не существует. Но если их не заменяет разум, превращающий мертвую вечность в живую историю, то впереди можно увидеть не жизнь, а тонущий в тумане лабиринт, ходы которого, извиваясь и петляя, приводят к полной потере ориентации. И уже не поймешь, ни где лево, ни где право. Так что без глаз на затылке все-таки не обойтись. И у самого Святослава Логинова они, несомненно, имеются — в противном случае вы не читали бы теперь этого романа.
Наконец, четвертую из главных идей, замыкающих мир далайна, я назвал бы мальтузианской. Увы, даже «Философский словарь» самых что ни на есть перестроечных лет трактует учение Мальтуса как «антинаучную социологическую доктрину, исходящую из ложной системы взглядов». По сравнению с изданием полувековой давности исчезло лишь определение «буржуазная». Однако течение истории неумолимо подводит к выводу о правоте автора «Опыта закона о народонаселении» — причем справедливость его утверждений сегодня куда более очевидна, чем двести лет назад. «Маканый молча вздыхал, слушая указы свежеиспеченных властей. Сейчас, когда земли в достатке, все это имеет смысл, но через два-три поколения добрые начинания выродятся во что-то страшное, и как бы новорожденное государство не затмило бессмысленностью и жестокостью все прочие страны далайна». Рассуждения Маканого — а значит, и автора — как нельзя лучше сопрягаются с нашим историческим опытом. Да вот беда: стены далайна могут рухнуть, для этого очередному илбэчу надо лишь возвести последний оройхон. Таковы правила игры. И тогда откроются бескрайние (ли?) пространства Нижнего Мира… Однако у Земли стен нет. Неосязаемые же стены, как известно, самые несокрушимые…