На второй мой норкитский год меня избрали в комитет «Студенческого союза». Пару дней назад я наткнулся на следующее сообщение, когда-то с гордостью вырезанное мной из «Линн Ньюс энд Адвертайзер»:
В среду члены сформированного Окружным советом Западного Норфолка комитета по охране общественного здоровья впервые воспользовались имеющимся у них правом цензуры кинофильмов.
Они просмотрели породивший множество споров фильм «Изгоняющий дьявола» и разрешили его показ.
Закрытый просмотр членами комитета этого двухчасового фильма происходил в кинотеатре «Мажестик», Кингс-Линн, – комитету предстояло решить, принимает ли он свидетельство, выданное фильму Британским бюро киноцензоров.
На состоявшемся после просмотра совещании члены комитета согласились с тем, что фильм, имеющий свидетельство «Х», может быть показан в Западном Норфолке.
Право запрещать показ фильмов в лицензированных кинотеатрах комитет получил в апреле. «Изгоняющий дьявола» стал первым фильмом, который комитет посмотрел после того, как на фильм поступили три жалобы.
В просмотре участвовали также три кооптированных члена комитета – викарий церкви Св. Маргарет каноник Деннис Ратт, консультант-психиатр Линнской больницы доктор медицины Д. О’Брайен и представитель «Студенческого союза» Стивен Фрай.
Каноник Ратт сказал, что не видит причин для запрета фильма на этических основаниях.
Доктор О’Брайен сказал следующее: «Этот фильм может внушить тревогу людям впечатлительным, однако людей впечатлительных оградить от чего бы то ни было вообще невозможно. Некоторое количество чувствительных девушек будет падать в обморок, и их придется выносить из зала, однако это их не убьет. Предположительно, им даже нравится трепетать от страха, я в этом серьезной угрозы не вижу».
Мистер Фрай сказал: «Фильм не только не внушил мне беспокойства, он заставил меня еще выше ценить добро, я не стал бы даже рассматривать вопрос о его запрете».
Впрочем, председатель комитета мистер Г. К. Роуз, в голосовании не участвовавший, с этими высказываниями не согласился: «Я считаю, что фильм оскорбителен для хорошего вкуса множества людей, меня он привел в ужас, ясно, однако, что я оказался в меньшинстве».
«Если мы одобрим такой фильм, то я вообще не понимаю, зачем нужна цензура. Раз людям нравится, когда им щекочут нервы, пусть смотрят что хотят, а там увидим, правы мы или нет», – сказал мистер Роуз.
Каноник Ратт добавил: «То, чем мы здесь занимаемся, лишь создает фильму ненужную рекламу».
В основу принятого комитетом решения легли ответы на следующие вопросы: является ли фильм непристойным, оскорбляет ли он хороший вкус и приличия и способен ли он породить преступления и беспорядки?
Поскольку фильм получил свидетельство «Х», увидеть его смогут лишь взрослые.
Я все еще оставался лицемерным маленьким хлыщом. Когда меня кооптировали в этот комитет, мне только-только исполнилось семнадцать. Почему там решили, что семнадцатилетний юнец может быть хорошим судьей фильма, который по закону разрешено смотреть только взрослым, я и представить себе не могу. В «Студенческом союзе» я отвечал за показ фильмов. Видеокассет тогда еще не было, поэтому я заказывал в «Рэнке» бобины кинопленки и организовывал кинопросмотры в актовом зале колледжа. Полагаю, по этой причине я и представлял студентов в Великих Дебатах об «Изгоняющем дьявола». Я хорошо помню тот просмотр. Фильм я уже успел дважды увидеть в Лондоне, так что сюрпризов для меня он не содержал. Зато смотреть на выражение, украсившее лицо советника Г. К. Роуза, когда одержимая девушка, которую играла Линда Блэр, проворчала священнику голосом пересохшей автоматической кофеварки: «Твоя мать сосет сейчас члены в аду, Каррас», было одно удовольствие. Бедный старый забулдыга, его руки еще тряслись, когда после просмотра фильма он в зале заседаний комитета опускал в свою чашку кофе зернышки имбиря. Остается только догадываться, какое впечатление произвели бы на него «Автокатастрофа» и «Бешеные псы»…
В ту кингс-линнскую пору я пристрастился одеваться по последней моде – в костюмы с очень широкими брюками, вдохновленные ролью Роберта Редфорда в «Великом Гэтсби», который только что вышел на экраны. Я носил жесткие пристежные воротнички, шелковые галстуки, начищенные до блеска туфли и, временами, известного рода шляпу. Думаю, я походил на помесь Джеймса Каана из «Крестного отца» и гомосексуального любителя crиme de menthe[290] из Челси, которого кто-то опрометчиво снабдил немалой рентой.
Театром в «Норките» ведал одаренный энтузиаст по имени Роберт Ролс. Он дал мне роль Лизандра в «Сне в летнюю ночь» и Креонта в сдвоенном представлении софокловских «Эдипа» и «Антигоны». В каком-то уголке моего сознания еще таилась вера в то, что я стану актером. Мама все старалась уверить меня, что на самом деле я хочу стать барристером, – это, внушала мне она, во многом почти одно и то же, – и я обдумывал ее идею. Однако в самой глубине души я знал, что для меня значение имеет только актерство, – да и мама, полагаю, тоже это знала. Литературные мои опусы я считал бесконечно более важными, однако слишком интимными, чтобы показать их кому-то или напечатать. Я полагал, что актерство есть просто выставление себя напоказ, а писательство – это укромный личный бассейн, в котором можно смывать все свои грехи.
Странно, что хоть я и провел в «Норките» два полных учебных года, воспоминания мои о нем куда более расплывчаты, чем об «Аппингеме», в котором я пробыл лишь на месяц примерно дольше.
Ко второму году в Кингс-Линне я совершенно пал духом. Мне исполнилось семнадцать, я уже больше не был самым младшим в классе, не был замысловатым, но забавным проказником, не был стеснительным, но чарующим проходимцем, никто больше не оправдывал мои недостатки отроческими годами. В семнадцать ты уже, считай, взрослый человек.
Все и вся, что я ценил, взрослело и отдалялось от меня. Джо Вуд собирался в Кембридж, Мэтью отправлялся туда же на следующий год. Ричард Фосетт намеревался поступить в Сент-Андрус,[291] брат надумал пройти в армии курс офицерской подготовки. Я же был неудачником и понимал это.
Какая-то ссора с отцом, происшедшая во время каникул – между пятым и шестым, последним, классом «Норкита», – привела меня к попытке самоубийства. Повода ссоры я не помню, однако после нее я решил, что с меня хватит – конец всему. У меня не было никаких причин вылезать поутру из постели, совершенно никаких. А кроме того, я с наслаждением, с исключительным, до дрожи, упоением рисовал себе сокрушения, которые одолеют отца, когда тело мое обнаружат и он и все остальные поймут: это его вина.
Я набрал побольше таблеток и пилюль, в основном парацетамола, но также и интала. Инталом назывался капсулированный порошок, который полагалось втягивать легкими, чтобы предотвратить приступ астмы. Я решил, что их разрушительная смесь, если добавить к ней немного аспирина и кодеина, сделает все как надо. Не помню, оставил ли я записку, но, зная себя, думаю, что оставил наверняка – записку, полную ненависти, упреков и лицемерного страдания.
Если я и был в жизни законченной сволочью, никого не любящей и никем не любимой, то именно тогда. На меня было жутко смотреть, меня было жутко слушать и даже знаться со мной. Я не мылся, ни к кому не питал интереса, я вечно препирался с двумя людьми, которые готовы были с наибольшей безоговорочностью открыто проявлять любовь ко мне, – с мамой и сестрой, я давил в них любые всплески воодушевления моим цинизмом, надменностью, гордыней; я был оскорбительно груб с братом, да и со всеми, кто меня окружал. Я был первейшей на свете дрянью, исполненной ненависти к себе и к миру.
Я тосковал по Мэтью, желал его и знал: его больше нет. Буквальным образом нет, и это взгромоздило Пелион на Оссу, стало безумием из безумий, которое тоже толкнуло меня за самый край. Мой Мэтью исчез, нет больше Маттео.
Я увидел в спальне Роджера школьный журнал с его фотографиями. Мэтью среди членов крикетной команды, среди членов хоккейной, Мэтью, играющий на школьной сцене. Три улики, неотвратимо доказавшие, что его нет. Черты его погрубели, он подрос, раздался вширь. Теперь он спускался с вершины, к которой чудотворно восходил, когда я еще знал его. Может быть, тот вечер на поле за «Миддлом», когда он в белой крикетной форме катался по траве, задыхаясь и отчаянно мастурбируя вместе со мной, и был вершиной. Для нас обоих.
И ныне единственный по-настоящему существующий Мэтью существовал лишь в моем сознании. А это оставляло меня ни с чем – лишь с открытой раной горечи, разочарования, ненависти и глубоким-глубоким отвращением к себе и к миру.
Поэтому на тот geste fou[292] меня могла толкнуть любая, затеянная по любому поводу ссора с отцом. Все, что угодно, – от нежелания накачивать воду, когда пришла моя очередь заняться этим, до напыщенного разговора о моей «позиции».
Я помню, как сидел на краешке кровати, давясь сухим плачем и ярясь, ярясь, ярясь на совершенное безразличие природы и мира к смерти любви, надежды и красоты, собирая таблетки и капсулы и пытаясь понять, почему, почему мне, знающему, что я могу предложить столь многое, так много любви, излить в этот мир столько любви и энергии, никто любви не предлагает, не дает ее, не позволяет напитаться энергией, посредством которой я смог бы, я знал это, преобразовать себя и все, что меня окружает.
«Если б они только знали! – мысленно вскрикивал я. – Если бы знали, что у меня внутри. Как много я могу отдать, как много сказать, сколько во мне всего скрыто. Если б они только