И тогда уже в его охваченное бредом сознание запала мысль, что всякое мучение, которое он теперь испытывал, было прямым последствием его прежнего несчастья; при этом он, должно быть, отчетливо понимал, что подобно тому, как самый ядовитый гад болотный с той же неуклонностью продолжает род свой, как и сладчайший певец древесных кущ; равным образом и все несчастья с такой же радостью и готовностью естественно порождают себе подобных. И даже больше, чем равным образом, думал Ахав; ведь родословная Горя и в прошлом и в будущем тянется дальше, чем родословная Радости. Ибо если даже не ссылаться на то, что, согласно определенным каноническим учениям, естественные земные радости не будут иметь детей в мире ином, и, даже напротив того, сменятся бездетной безрадостностью адского отчаяния; между тем как некоторым постыдным здешним невзгодам все же суждено оставить после себя за могилой вечно разрастающееся потомство страданий; даже если совершенно не ссылаться на это, все равно при тщательном и глубоком рассмотрении здесь обнаруживается неравенство. Ибо, думал Ахав, тогда как даже высочайшее земное блаженство таит в себе какую-то неприглядную мелочность, в основе всякого горя душевного лежит таинственная значительность, а у иных людей даже архангельское величие; этому очевидному выводу не противоречат и самые тщательные исторические изыскания.
Прослеживая генеалогию неискупимых смертных несчастий, мы приходим в конце концов к самовозникшему первородству богов; и перед лицом радостного летнего солнца в пору сенокоса и тихо звенящей полной осенней луны, когда убран урожай, мы все равно должны сделать один вывод: и сами боги не пребывают в вечной радости. Извечное родимое пятно горя на челе человека — это лишь отпечаток печали тех, кто поставил на нем эту печать.
Здесь мы поневоле выдали секрет, который по чести следовало бы, вероятно, раскрыть еще раньше. Среди прочих подробностей, связанных с личностью Ахава, для многих всегда оставалось тайной, почему он в течение довольно долгого времени, до отплытия «Пекода» и после, прятался от всех и вся с замкнутостью настоящего далай-ламы, словно искал безмолвного убежища в мраморном сенате усопших. Объяснение, пущенное с легкой руки капитана Фалека, ни в коем случае не приходится считать удовлетворительным; хотя, конечно, когда речь шла о сокровенных глубинах души Ахава, тут всякое объяснение больше прибавляло многозначительной тьмы, чем проливало ясного света. Но под конец тем не менее все вышло наружу; или, по крайней мере, вышла эта подробность. Причиной его временного заточения было все то же его ужасное несчастье. Дело в том, что в глазах того узкого и постоянно стягивающегося круга на суше, в котором люди по той или иной причине пользовались привилегией менее затрудненного доступа к Ахаву; в глазах людей этого робкого круга упомянутое несчастье, оставленное мрачным Ахавом без всяких объяснений, было облачено таинственными страхами, щедро позаимствованными из страны, где бродят привидения и раздаются вопли грешников. И потому они от вящей преданности ему единодушно порешили, насколько это им по силам, скрыть все от людей; вот чем объясняется то обстоятельство, что на борту «Пекода» долгое время ничего не знали об увечии Ахава.
Но как бы то ни было — был ли или не был связан земной Ахав с невидимым, неуловимым синодом воздушных стихий и с мстительными князьями и владыками пламени, — но в описанном случае с ногой он принял практические меры: он вызвал к себе плотника.
И когда это должностное лицо появилось перед ним, он наказал ему не мешкая приняться за изготовление новой ноги, а помощникам своим повелел проследить за тем, чтобы в распоряжение плотника были переданы все костяные заклепки и перекладины из кашалотовой челюсти, накопленные на судне за долгое плавание, для того чтобы тот мог отобрать самый прочный и доброкачественный материал. Когда это было сделано, плотник получил приказание изготовить за ночь ногу вместе со всей оснасткой. Мало того, было приказано извлечь из трюма до сей поры праздный кузнечный горн; и корабельный кузнец, чтобы не было в деле заминки, спешно принялся ковать все необходимые железные детали.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Глава CVIIКорабельный плотник⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Попробуй сядь султаном в окружении Сатурновых лун и возьми для рассмотрения одного отдельного, абстрактного человека, тебе покажется, что он — само чудо, само величие, само горе. Но с той же самой точки зрения взгляни на человечество в массе, и оно покажется тебе по большей части сборищем ненужных дубликатов, возьмешь ли ты одну эпоху или всю историю в целом. Однако при всем ничтожестве этого человека, отнюдь не годившегося в образцы возвышенной гуманистической абстракции, плотник на «Пекоде» не был дубликатом, и потому теперь он собственной персоной появляется на сцене.
Подобно большинству корабельных плотников и в особенности тем из них, что ходят на китобойцах, он был до определенной, весьма приблизительной, но достаточной степени знаком с различными ремеслами и профессиями, родственными его собственной, ибо плотницкое дело — это как бы древний разветвленный ствол, от которого отходят все многочисленные искусства, так или иначе использующие дерево в виде исходного материала. Но сверх всего того, о чем в применении к нему говорится в выше приводимом обобщенном замечании, у плотника с «Пекода» имелись особые таланты: он был совершенно незаменим, когда возникала вдруг срочная надобность в каком-нибудь хитром механическом приспособлении, столь часто встречающаяся на большом корабле за четырехгодичное плавание по дальним и диким морям. Ибо, не говоря уже о его исправности при исполнении своих непосредственных обязанностей — если, к примеру, нужно починить разбитый вельбот или треснувшую рею, выправить лопасть у весла, врезать новый рым в палубу, вбить клин в бортовую обшивку или еще там что-нибудь по его части, — он был к тому же большой мастер и в иных, самых разнообразных делах, нужда ли в чем объявится, или просто взбредет кому-нибудь в голову пустая затея.
Единственными величественными подмостками, где он разыгрывал все свои многоразличные роли, был его верстак — длинный и громоздкий, грубо сколоченный стол, снабженный несколькими тисками разных размеров, и железными, и деревянными. И за исключением тех дней, когда у бортов бывали пришвартованы киты, этот верстак стоял поперек палубы, накрепко принайтованный к задней стене салотопки.
Если какой-нибудь нагель оказался слишком толстым и не входит в гнездо — плотник зажмет его в одни из своих безотказных тисков и тут же кругом обточит. Поймают на палубе залетную береговую птицу с незнакомым оперением — плотник берет тонко распиленные прутья из китового уса и ободья из кашалотовой кости и мастерит для нее островерхую, точно пагода, клетку. Растянет ли жилы на запястье гребец — плотник состряпает ему болеутоляющее притирание. Захотелось Стаббу, чтобы у него на веслах были ярко-красные звезды — и плотник, зажимая весло за веслом в своих больших деревянных тисках, малюет для него красками аккуратное созвездие. Взбредет на ум какому-нибудь матросу навесить на себя серьги из акульих позвонков — и плотник пробуравит ему уши. У другого зуб разболится — плотник вытащит свои клещи и хлопнет по верстаку ладонью: садись, мол, сюда; но бедняга корчится от боли и мешает довести операцию до конца; тогда, повернув рукоятку больших деревянных тисков, плотник велит ему зажать в них нижнюю челюсть, если он хочет, чтобы зуб все-таки был вырван.
Словом, плотник был на все готов и ко всему относился равнодушно, без страха и без поклонения. Ему что зубы человека, что кости кашалота; что головы, что чурбаны; а самих людей он лестно приравнивал к палубным шпилям. Казалось бы, при столь широком поле деятельности и столь многочисленных талантах, при такой находчивости и сноровке он должен был бы отличаться и чрезвычайной живостью ума. Но это было не так. Ничто так не выделяло этого человека, как его очевидная, обезличивающая тупость; я говорю — обезличивающая, потому что она так незаметно сливалась с окружающей бесконечностью, что казалась неотделимой частью всеобъемлющей безмятежной тупости этого видимого мира, который хоть и пребывает в беспрерывном движении всевозможных видов, тем не менее сохраняет вечный покой и знать вас не желает, даже если вы роете фундаменты для божьих соборов. Однако у плотника сквозь эту полугрозную тупость, проистекавшую, как можно было видеть, из совершенного бездушия, прорывалось по временам какое-то древнее, допотопное веселье, на костыле и с одышкой, кое-где расцвеченное проблесками просаленного острословия, какое помогало, наверное, коротать часы ночной вахты еще на седобородом баке Ноева ковчега. Был ли наш старый плотник всю свою долгую жизнь бродягой, который за бесконечные плавания взад и вперед не только не оброс мхом, а наоборот, пообтер со своих бортов все, что прежде на них успело налипнуть? Он был голой отвлеченностью, неделимым единством, цельным и неподкупным, как новорожденный младенец; он жил, не уделяя внимания ни тому, ни этому свету. Эта удивительная цельность характера доходила в нем до бессмыслия; ведь своими многочисленными ремеслами он занимался не по велению разума или инстинкта, не потому, что так был обучен, и не в силу взаимодействия всех этих трех причин, равноценных или неравноценных; для него это был просто какой-то бесцельный, слепой, самопроизвольный процесс. Он был только манипулятором; мозги его, если они вообще у него когда-нибудь были, давно уже, должно быть, перелились к нему в пальцы. Он похож был на одно из тех неразмышляющих, но весьма полезных шеффилдских изобретений, под названием multum in parvo(311), которые с виду кажутся просто складными карманными ножами слегка увеличенных размеров, однако содержат в себе не только лезвия разнообразной величины, но также штопоры, отвертки, щипчики, шила, перья, линейки, пилки для ногтей, сверла и буравчики. Так что захоти хозяева нашего плотника воспользоваться им как отверткой, им нужно только открыть в нем соответствующее отделение, и отвертка к их услугам; а если им понадобятся щипчики, они возьмут его за ноги, и готово.