Моби Дик, или Белый Кит — страница 105 из 124

Как только об этой странной просьбе доложили на шканцах, плотнику сразу же было приказано исполнить желание Квикега, каково бы оно ни было. На борту было немного старого леса, какие-то язычески темные, гробового цвета доски, завезенные в один из предыдущих рейсов из девственных рощ Лаккадивских островов, и из этих-то черных досок и было решено сколотить гроб. Как только приказ довели до сведения плотника, он не мешкая подхватил свою дюймовую рейку и со свойственной ему равнодушной исполнительностью отправился в кубрик, где приступил к тщательному обмериванию Квикега, аккуратно прикладывая рейку и оставляя у него на боку меловые отметины.

— Эх, бедняга! придется ему теперь помереть, — вздохнул моряк с Лонг-Айленда.

А плотник вернулся к своему верстаку и в целях удобства и постоянного напоминания отмерил на нем точную длину будущего гроба и увековечил ее, сделав в крайних точках две зарубки. После этого он собрал инструменты и доски и принялся за работу.

Когда был вбит последний гвоздь и крышка выстругана и пригнана как следует, он легко взвалил себе готовый гроб на плечи и понес его на бак, чтобы выяснить, готов ли покойник.

Расслышав возмущенные и слегка насмешливые возгласы, которыми матросы на палубе гнали прочь плотника с его ношей, Квикег, ко всеобщему ужасу, велел поскорее принести гроб к нему; и отказать ему, разумеется, было никак нельзя; ведь среди смертных нет бо́льших тиранов, чем умирающие; да и право же, раз уж они скоро почти навечно перестанут нас беспокоить, надо их, бедненьких, покамест ублажать.

Свесившись через край койки, Квикег долго и внимательно разглядывал гроб. Затем он попросил, чтобы принесли его гарпун, отделили деревянную рукоятку и положили лезвие в гроб вместе с веслом из Старбекова вельбота. По его же просьбе вдоль стенок были уложены в ряд сухари, в головах поставлена бутылка пресной воды, а в ногах положен мешочек с землей, которую пополам с опилками наскребли в трюме; после этого в гроб вместо подушки сунули свернутый кусок парусины, и Квикег стал настойчиво просить, чтобы его перенесли из койки на его последнее ложе — он хотел испробовать его удобства, если в нем таковые имеются. Несколько мгновений он лежал там неподвижно, затем велел одному из товарищей открыть его мешок и вытащить оттуда маленького бога Йоджо. После этого он сложил на груди руки, прижимая к себе Йоджо, и сказал, чтобы его закрыли гробовой крышкой («задраили люк», как выразился он). Крышку опустили, откинув верхнюю половину на кожаных петлях, и он лежал, так что одно только его серьезное лицо виднелось из гроба. «Рармаи» («годится, подходит»), — проговорил он наконец и дал знак, чтобы его снова положили на койку.



Но не успели еще его вытащить из этого ящика, как Пип, все время незаметно для других находившийся поблизости, прокрался к самому гробу и с тихими рыданиями взял Квикега за руку, не выпуская из другой руки свой неизменный тамбурин.

— Бедный скиталец! Неужели никогда не наступит конец твоим скитаниям? Куда отправляешься ты теперь? Но если течения занесут тебя на милые Антиллы, где прибой бьет водяными лилиями в песчаные берега, исполнишь ли ты мое поручение? Найди там одного человека по имени Пип, его давно уже недосчитываются в команде; я думаю, он там, на далеких Антиллах. Если встретишь его, ты его утешь, потому что ему, наверное, очень грустно; понимаешь, он оставил здесь свой тамбурин, а я его подобрал, вот! Пам-па-ра-ра-пам! Ну, Квикег, теперь можешь умирать, а я буду отбивать тебе отходный смертный марш.

— Я слышал, — пробормотал Старбек, заглядывая сверху в люк, — что в сильной горячке люди, даже самые темные, начинали говорить на древних языках; однако, когда все загадочные обстоятельства выясняются, неизменно оказывается, что просто в далекие дни их забытого детства какие-нибудь премудрые мужи разговаривали при них на этих вечных наречиях. Так и бедняжка Пип, по моему глубокому убеждению, приносит нам в странной прелести своего безумия небесные посулы нашей забытой небесной родины. Где мог он услышать все это, если не там? — Но тише! Он снова говорит, только теперь еще бессвязнее, еще безумнее.

— Встаньте попарно, двумя рядами! Пусть он будет у нас генералом! Гей! Где его гарпун? Положите его вот так, поперек! Там-па-ра-рам! Пам-пам! Ур-ра! Эх, вот бы сюда боевого петуха, чтобы сидел у него на голове и кукарекал! Квикег умирает, но не сдается! — помните все: Квикег умирает смертью храбрых! — хорошенько запомните: Квикег умирает смертью храбрых! Смертью храбрых, говорю я, храбрых, храбрых! А вот презренный маленький Пип, он умер трусом; он так весь и трясся; позор Пипу! Слушайте все: если вы встретите Пипа, передайте всем на Антиллах, что он предатель и трус, трус, трус! Скажите там, что он выпрыгнул из вельбота! Никогда бы я не стал бить в мой тамбурин над презренным Пипом и величать его генералом, если бы он здесь еще раз принялся умирать. Нет, нет! Стыд и позор всем трусам! Пусть они все потонут, как Пип, который выпрыгнул из вельбота. Стыд и позор!

А Квикег тем временем лежал с закрытыми глазами, словно погруженный в сон. Наконец Пипа увели, и больного перенесли на койку.

Но теперь, когда, казалось, он окончательно приготовился к смерти, и гроб, как выяснилось, был ему в самую пору, Квикег неожиданно пошел на поправку; скоро нужда в изделии плотника отпала; и тогда, в ответ на недоуменные восторги матросов, Квикег объяснил причину своего внезапного выздоровления; суть его рассказа сводится к следующему: в самый критический момент он вдруг припомнил об одном маленьком дельце на берегу, которое еще не выполнил, и поэтому он передумал, решил, что умирать он пока еще не может. Его спросили, неужели он считает, что может жить или умереть по собственному своему произволу и усмотрению? Разумеется, ответил он. Коротко говоря, Квикег был убежден, что если человек примет решение жить, обыкновенной болезни не под силу убить его; тут нужен кит, или шторм, или какая-нибудь иная слепая и неодолимая разрушительная сила.

Кроме того, надо думать, между дикарями и цивилизованными людьми существует вот какая разница: в то время как у цивилизованного больного уходит на поправку в среднем месяцев шесть, больной дикарь может выздороветь чуть ли не за день. Так что вскоре мой Квикег стал набираться сил, и наконец, просидев в праздности несколько дней на шпиле (поглощая, однако, все это время великие количества пищи), он вдруг вскочил, широко расставил ноги, раскинул руки, потянулся хорошенько, слегка зевнул, а затем, вспрыгнув на нос своего подвешенного вельбота и подняв гарпун, провозгласил, что готов к бою.

Свой гроб он, по дикарской прихоти, надумал теперь использовать как матросский сундук; вывалил в него из парусинового мешка все свои пожитки и в порядке их там разложил. Немало часов досуга потратил он на то, чтобы покрыть крышку удивительными резными фигурами и узорами; при этом он, видимо, пытался на собственный грубый манер воспроизвести на дереве замысловатую татуировку своего тела. А ведь эта татуировка была делом рук почившего пророка и предсказателя у него на родине, который в иероглифических знаках записал у Квикега на теле всю космогоническую теорию вместе с мистическим трактатом об искусстве познания истины; так что и собственная особа Квикега была неразрешенной загадкой, чудесной книгой в одном томе, тайны которой даже сам он не умел разгадать, хотя его собственное живое сердце билось прямо о них; и значит, этим тайнам предстояло в конце концов рассыпаться прахом вместе с живым пергаментом, на котором они были начертаны, и так и остаться неразрешенными. Вот о чем, наверное, думал Ахав, когда однажды утром, посмотрев на бедного Квикега, он отвернулся и воскликнул с сердцем:

— О дьявольски дразнящий соблазн богов!

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Глава CXIТихий океан⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Когда, проскользнув мимо островов Баши, мы выплыли на простор великого Южного моря, я готов был, если бы не все остальное, приветствовать любезный моему сердцу Тихий океан бесчисленными изъявлениями благодарности, ибо вот наконец осуществилась давнишняя мечта моей юности: сей недвижный океан простирался предо мной к востоку тысячами миль синевы.

Есть какая-то непонятная таинственная прелесть в этом море, чье ласковое смертоносное колыхание словно повествует о живой душе, таящейся в темных глубинах; так, если верить легенде, колебалась земля Эфесская над могилой святого Иоанна Евангелиста. И так оно и следует, чтобы на этих морских пастбищах, на этих широких водных прериях и нищенских погостах всех четырех континентов вечно вздымались и падали, накатывались и убегали зеленые валы; ибо миллионы сплетающихся теней и призраков, погибших мечтаний, грез и снов — все то, что зовем мы жизнью и душой, — лежит там и тихо, тихо грезит; и мечется, как спящий в своей постели; и неустанно бегущие волны лишь вторят в своем колыхании беспокойству этого сна.

Для всякого мечтательного мистика-скитальца безмятежный этот Тихий океан, однажды увиденный, навсегда останется избранным морем его души. В нем катятся срединные воды мира, а Индийский и Атлантический океаны служат лишь его рукавами. Одни и те же волны бьются о молы новых городов Калифорнии, вчера только возведенных самым молодым народом, и омывают увядшие, но все еще роскошные окраины азиатских земель, более древних, чем Авраам; а в середине плавают млечные пути коралловых атоллов и низкие, бесконечные, неведомые архипелаги, и непроницаемые острова Японии. Так препоясывает этот божественный, загадочный океан весь наш широкий мир, превращая все побережья в один большой залив, и бьется приливами, точно огромное сердце земли. Мерно вздымаемый его валами, поневоле начинаешь признавать бога-соблазнителя, склоняя голову перед великим Паном.

Но мысли о Пане не очень-то тревожили Ахава, когда он железной статуей стоял на своем обычном месте у снастей бизани, одной ноздрей равнодушно втягивая сахаристый мускус с островов Баши (где в благовонных лесах, верно, гуляли нежные влюбленные), а другой жадно вдыхая соленый запах вновь открытого моря; того самого моря, где в это мгновение плавал по волнам ненавистный ему Белый Кит. Теперь, когда он вышел наконец в эти воды, к своей конечной цели, и скользил по направлению к японскому промысловому району, воля старого капитана напряглась как струна. Его твердые губы сомкнулись, точно зажимы тисков; жилы на лбу вздулись дельтой, точно переполнившиеся весной потоки; и даже во сне будоражил он своим криком гулкие своды корабля: «Табань! Белый Кит плюет черной кровью!»