Внимательное рассмотрение этих образов показывает, что они несли в себе элементы социального, книжного и локального знания. В этом смысле аналогия между многими историописцами XII–XIII вв., такими как Гальфрид Монмутский и Саксон Грамматик, использовавшими книжное, локальное и социальное знание для формирования своих эпохалистских образов прошлого, служивших задачам историзации конструируемых ими квазиимперских народов, и авторами классического медиевализма XIX в., писавшими свои национальные исторические нарративы, призванные возвеличить ту или иную «пробудившуюся ото сна» нацию, отнюдь не кажется абсурдной или поверхностной[259].
Важнее подчеркнуть другое — рассмотренные в настоящей главе средневековые исторические представления о народе, династии и вере были сугубо элитарными и, насколько можно судить, почти не выходили за пределы узко очерченных культурных сред, связанных с теми или иными церковными центрами или дворами знати.
Об историческом сознании народных масс, то есть разного рода неэлитных локальных сообществ, практически не обладавших книжным знанием, судить сложно, но можно допустить, что основную роль в его формировании играли те самые вневременные архетипические сюжеты и образы, которые характерны для архаических мифов. В эти архетипические сюжеты рано или поздно неизменно вплетались элементы книжного знания, почерпнутого, однако не напрямую из книг, а из сред, в которых это книжное знание функционировало. Роль транслируемых элитами исторических образов в обеспечении реальной социальной сплоченности выявить довольно сложно: для этого потребовалось бы внимательно изучить механизмы культурной диффузии, социальную инфраструктуру знания и т. п. Однако мы едва ли ошибемся, если допустим, что ключевую роль в процессе интеллектуальной трансмиссии играла церковь. Впрочем, даже в случае проникновения элементов элитарных исторических представлений в среду локальных сообществ, эти сообщества далеко не сразу стали придавать им то значение, какое они имели в элитных кругах, так как в отличие от последних они не обладали тем социальным знанием, каким обладали социальные и политические элиты.
Одним из элементов этого социального знания, как уже отмечалось выше, и был средневековый этнический дискурс, первоначально функционировавший почти исключительно в кругах социальной элиты. В свое время Энтони Смит, проводя линию преемственности от средневековых «nationes» к модерным нациям, использовал термин «этния» («ethnie») для обозначения домодерных общностей, обладавших этническим самосознанием. В отличие от «этноса» в том объективистском понимании, в каком это слово использовалось, в частности, в советской науке, «этния» Смита — это именно группа, обладавшая самосознанием вне зависимости от того, насколько такая группа может быть социально ограниченной. Думается, что возникновение таких «этний» в Средневековье легко объясняется характером их социального знания: принципиально надлокальный кругозор элит давал возможность формировать более широкую квазиэтническую идентичность и соответствующим образом структурировать социальную реальность.
Подобным же образом дело обстояло и с сугубо политическими — династическими и квазигосударственными — дискурсами, то есть со всеми теми способами упорядочивания социальной реальности, которые рождались в условиях интеграции больших территориальных пространств и соединения под одной властью большого количества людей. В том виде, в каком эти этнические и политические дискурсы находили отражение на страницах средневековых письменных источников, они нередко создавали довольно далекие от реальности нарративные идентичности, объективируя которые будущие историки эпохи модерна будут создавать свои образы якобы издревле существовавших наций и национальных государств. Именно интеллектуальные конструкты средневековых авторов, а отнюдь не бесконечная вариативность социальных практик живой, динамичной и многоликой эпохи, каковой являлось реальное Средневековье, послужат основой для его «мобилизации» в модерную эпоху.
Глава II. Протомедиевализм. Историческое воображение и идентичность во второй половине XV — середине XVIII века
Ведь наши славянские сарматские народы, помещенные в зимние полночные края, всегда были склонны к распрям, к войне, к жестокости и к захватам чужих земель, а не к свободным наукам. И все это по причине и по воле неласкового неба над этими странами и господствующих там созвездий: скандалиста Сатурна или ядовитого Скорпиона, заслонившего большую часть русских земель. Из-за этого многие деяния наших предков пропали во мгле темной ночи и сгинули в вечном мраке пещер и неведомых безднах, откуда взор потомков и достижения науки извлекают ныне примеры рыцарских подвигов, способные дать верные представления и сведения о своих славных предках, соседних народах и о себе самих — к великому и славному осознанию собственного призвания[260].
Протонациональный дискурс и образы прошлого в раннее Новое время
Среди культурных явлений эпохи Ренессанса, оказавших непосредственное влияние на развитие представлений о прошлом, особое место принадлежит становлению протонационального дискурса, ставшего своего рода ментальным ответом интеллектуалов-гуманистов на потребность в новых формах коллективной идентификации, отвечавших менявшемуся мировоззрению социальной элиты. Народы, которыми в это время стали населяться пространства на ментальных картах, уже не вмещались в политические и сословные рамки позднесредневековых «nationes». Такие критерии национальной принадлежности, как общее происхождение (в рамках нового ренессансного, значительно более упорядоченного чем прежде, видения корней человечества) и языковое единство стали составлять существенную конкуренцию линиям разграничения, основанным на подданстве и сословно-корпоративной принадлежности.
Ренессансный протонационализм, легитимизировавший европейские вернакуляры и апеллировавший к широким этноязыковым общностям, вполне может быть осмыслен как новый стиль воображения социальной реальности, распространившийся первоначально в среде гуманистов. С течением времени возникшие идеологемы были усвоены более или менее широкими социальными элитами, и этот стиль вышел за пределы узких кругов интеллектуалов. Вместе с тем его природа далека от однозначности. Лучше всего о сложностях в понимании данного феномена свидетельствует непрекращающаяся в науке полемика по вопросу о времени начала формирования европейских наций: была ли это эпоха позднего Ренессанса или только рубеж XVIII и XIX вв., то есть момент появления современного национализма как мировоззренческого, идеологического и политического принципа?
Конечно, кардинальным отличием протонациональных общностей XVI–XVII вв. от формировавшихся с конца XVIII по XIX в. современных наций является принципиальная ограниченность распространения протонационального дискурса в социальном пространстве раннемодерной Европы. На протяжении всего периода с XVI по XVII в. протонациональный дискурс оставался достоянием узких интеллектуальных кругов, и лишь ситуативно и фрагментарно в зависимости от обстоятельств (политическая конъюнктура, потребность в адекватной репрезентации социального и политического статуса и т. п.) мог быть востребован более или менее широкими группами социальной элиты. Вместе с тем в новейшей историографии справедливо отмечается, что жесткая привязка модерного нациестроительства к процессам социально-экономической модернизации ведет к неоправданной маргинализации собственно культурного элемента в формировании национального воображения[261], а ведь именно господствующие культурные конвенции, а не какие бы то ни было социальноэкономические факторы, были непосредственно ответственны за формирование национальных проектов XIX в., ясно обозначивших контуры будущих европейских наций.
Так, хорватская исследовательница Зринка Блажевич в своем фундаментальном новаторском исследовании иллиризма как ключевой идеологемы, определявшей национальное воображение в южнославянских землях эпохи Ренессанса и барокко, не без оснований оспаривает представление модернистов, согласно которому в XVI–XVII вв. сфера национального характеризовалась бессистемным набором идей, которые свою национально-интегративную и мобилизационную силу обретут лишь в XIX столетии. Как отмечает историк, идеологема иллиризма уже в наиболее ранних своих формах функционировала как эффективное средство политической рефлексии, мобилизации и пропаганды[262].
При выведении на первый план собственно культурных аспектов нациестроительства, а именно всего того, что относится к национальному воображению в его временны́х и пространственных координатах, отделить ренессансные и барочные протонациональные концепты от позднейших национальных проектов становится еще сложнее. Не стоит ли в этом случае вовсе отбросить приставку прото-, содержательность которой на этом фоне как будто становится сомнительной, и, солидаризировавшись с перенниалистским видением феномена нации, рассматривать формирование национального воображения исключительно в перспективе большой длительности, охватывающей как минимум пару веков до времен Французской революции?
Думается, на этот вопрос все же стоит ответить отрицательно. При всем формальном сходстве критериев выделения наций в Европе в раннемодерную и модерную эпохи принципиально различным является социальное знание этих двух эпох, включая и такой важный его аспект, как историческое воображение. Прекрасной иллюстрацией важности этой разницы может служить сам феномен медиевализма, который, как уже отмечалось выше, начинает формироваться лишь на исходе XVIII столетия. Медиевализм возникает не тогда, когда возникает потребность в выделении отдельного исторического периода между Античностью и Возрождением, а лишь тогда, когда этот период обретает специфическое, легко узнаваемое и культурно значимое «лицо», то есть некую совокупность устойчивых характеристик в дискурсивном пространстве исторического воображения.