Связь между формирующимся национализмом и медиевализмом не так проста и однозначна, как это может показаться на первый взгляд. Характерная для националистической оптики устремленность в далекое прошлое, его героизация и поиск в нем идеалов и вдохновения для переустройства настоящего составляет лишь самый поверхностный слой взаимосвязей и взаимообусловленностей этих двух разноплановых явлений. Более того, в контекстуальных рамках европейского нациестроительства обнаруживается как минимум несколько вариантов развития этих взаимосвязей, что побуждает нас для начала остановиться на их специфике в странах Центрально-Восточной Европы.
Расцвет медиевализма в Центрально-Восточной Европе трудно объяснить, если не учитывать, какое важное значение для его формирования имел сформулированный И.-Г. Гердером языковой принцип. Великий предвестник романтизма считал, что язык — это не только основополагающий дифференцирующий признак народа как этнокультурной общности, это вместилище народной души, основа основ и легитимизирующий принцип его исторической индивидуальности[434]. Однако, обладая своими языками, народы Центральной Европы в представлении местных романтиков-националистов не обладали теми органическими формами политического бытия, которые бы отвечали их культурной индивидуальности (отраженной в языке) и исторической миссии. Полилингвальные (как в горизонтальном, так и в вертикальном плане) империи Центральной Европы если пока и не потеряли в глазах националистов своей правовой легитимности (по крайней мере до «весны народов» 1848–1849 гг.), уже не представлялись им естественными, органичными формами политической жизни народов. Неудивительно, что такие естественные формы отыскивались в Средневековье и еще более отдаленных архаических временах. Понятно, что поиск этих идеальных форм в данном случае был равнозначен их конструированию, подобно тому как «Калевала» — это одновременно и древний прибалтийско-финский эпос, и поэма Элиаса Лённрота.
Доминировавшие романтические культурные тенденции в сочетании с социальными процессами и меняющимся под их влиянием стилем воображения социальной реальности обеспечили господство в Центрально-Восточной Европе первой половины XIX в. так называемого «романтического национализма»[435], для которого была особенно важна именно медиевальная составляющая. Акцент на Средневековье диктовался многими факторами — как сугубо культурными, о которых уже говорилось выше, так и идеологическими и даже политическими. Романтический национализм, определявший культурное развитие славянских и неславянских народов Центрально-Восточной Европы в течение первой половины XIX в., был прежде всего (но отнюдь не исключительно!) национализмом лингвистическим и этническим, а не политическим и гражданским. И хотя пресловутое деление европейского национализма и типов нациестроительства на гражданский («французская модель») и этнический («немецкая модель») к настоящему времени — в результате вполне справедливой критики — почти ушло в прошлое, для изучения собственно медиевализма это старинное и довольно грубое разделение по-прежнему сохраняет свой объяснительный потенциал.
Принцип поиска в далеком прошлом политико-институциональных форм, которые были бы пригодны для заключения в себе подлинно народной стихии, обнаруживающей себя в общем «языке» (диалекте или группе более или менее близких друг другу диалектов), справедлив практически для всех национализмов Центральной, Восточной (и Северной) Европы, где вслед за языком романтизации и героической идеализации подвергается либо эпическая, мифологическая эпоха[436], либо именно Средневековье, либо (что наблюдается гораздо чаще) и то, и другое как нераздельное целое.
Националистическое воображение с легкостью превращало средневековые государства в «национальные», нисколько не считаясь с отсутствием в средневековых политиях какой бы то ни было культурной униформности и гомогенности и игнорируя столь характерную для средневековой эпохи склонность к политическому универсализму в духе «renovatio Imperii Romani» или «translatio Imperii Romani». Еще проще было национализировать слабо знакомую языческую архаику: догосударственная эпоха становилась по определению «национальной», ведь, если уже был язык, значит, был и народ! Возвращаясь к дихотомии гражданского и этнического национализмов, можно сказать, что лишенные возможности национализировать настоящее (ввиду отсутствия пригодных политико-институциональных форм), националисты Центральной и Восточной Европы, как правило, национализировали средневековое прошлое (где такие формы, по их мнению, существовали).
Впрочем, к Средневековью постоянно апеллировали даже венгерский и польский национализмы, которые, в отличие от чисто этноязыковых национализмов, искавших пригодные для национализации политические объекты в далеком средневековом прошлом, ориентировались на вполне устраивавшие их современные или еще недавно существовавшие политико-институциональные рамки Венгерского королевства и Речи Посполитой соответственно. Хотя венгерский, польский и отчасти хорватский национализмы во многом черпали вдохновение именно из домодерных политических неэтнических наций (natio Hungarica, natio Polonica, natio Croatica), сближаясь, таким образом, с гражданским национализмом французского образца, они также имели сильную языковую составляющую, которая задавала интерес к эпохе «младенчества народа» в той же мере, в какой апелляция к традиции средневековой политической нации побуждала артикулировать медиевальные истоки государственности. Это обстоятельство, в очередной раз обнажающее условность разделения национализмов и соответствующих типов нациестроительства на гражданский и этнический, необходимо учитывать для верной оценки функций тех или иных медиевальных образов Центрально-Восточной Европы в дискурсивном пространстве нациестроительства.
Также необходимо принимать во внимание неравномерность формирования и распространения национализма в разных частях рассматриваемого региона. Совершенно очевидно, что ранее всего национализация прошлого началась и развилась там, где уже существовали политические нации, история которых могла быть представлена в национальных категориях, а также — что еще важнее — там, где со времен Ренессанса и барокко уже существовал развитый протонациональный дискурс. Таковы, прежде всего, те территории Центрально-Восточной Европы, которые исторически являются частью западнохристианской цивилизации: в рассматриваемый период здесь формировались польская, чешская, венгерская, хорватская, словацкая и словенская нации, а также — на языковой основе — развивалась идея единства всего славянского «племени»[437]. На этом пространстве становление присущего национализму исторического воображения происходило в целом синхронно со странами Западной Европы, прежде всего с Германией, которую со славянскими странами Центрально-Восточной Европы роднил этноязыковой принцип нациестроительства и неудовлетворенность местных националистов существующими политико-институциональными формами, доставшимися от Священной Римской империи.
Почти одновременно на путь формирования националистического исторического воображения встали и интеллектуальные силы тех православных народов Центрально-Восточной Европы, которые находились в культурном пространстве монархии Габсбургов — румын Трансильвании, сербов Воеводины, позднее также русинов Венгрии и Галиции. Гораздо менее благоприятными были условия для развития национализма и оформления соответствующих ему медиевальных образов среди христианских жителей Османской империи, особенно болгар. Однако и здесь, благодаря культурным импульсам с Запада, постепенно происходили обусловленные националистическим дискурсом изменения исторического воображения, характерные для всей христианской Европы.
Благоприятную почву для национализации прошлого в Центрально-Восточной Европе создала эпоха Просвещения, когда, с одной стороны, получил свое дальнейшее развитие и распространение протонациональный дискурс, давно вышедший за узкие пределы ренессансной «республики гуманистов», а с другой стороны, под влиянием рационалистической философии и идей об общем благе мощный толчок получило изучение древностей, буквально открывшее к исходу XVIII столетия славянское Средневековье как особый сегмент раннего прошлого Европы. В связи с этим понятны затруднения, испытываемые исследователями славянского национализма и обусловленной им модификации исторического воображения при определении начальной даты так называемого национального возрождения.
Был ли, например, отцом модерного словацкого национализма Юрай Папанек (1738–1802), автор «Истории народа славян» (1780 г.), или таковым следует признать лишь Яна Коллара (1793–1852)? И если родоначальником хорватского национального возрождения считать Людевита Гая (1809–1872), то как тогда квалифицировать деятельность Андрии Качича-Миошича (1704–1760)? Стоит ли считать творцом первого сербского национального исторического нарратива Йована Раича (1726–1801), автора «Истории разных славянских народов, наипаче болгар, хорватов и сербов, из тьмы забвения изъятой и на свет исторический произведенной», или же как таковой этот нарратив не мог появиться раньше эпохи Вука Караджича, впервые давшего модерную интерпретацию сербской нации, привязав ее к штокавскому диалекту? И если считать зачинателем болгарского национального возрождения, как это обычно делается, Паисия Хилендарского (1722–1773), написавшего в 1762 г. свой бессмертный труд «История славяно-болгарская о народах и царях болгарских», то как тогда расценивать роль Юрия Венелина (1802–1839) и его книги «Древние и нынешние болгары в политическом, народописном, историческом и религиозном их отношении к россиянам» (1829)?
Легко сказать, что без патриотической апелляции к прошлому деятелей эпохи (позднего) Просвещения не было бы и медиевализирующего национализма романтиков последующего периода. Гораздо сложнее определить качественные сдвиги в историческом воображении, позволяющем говорить о становлении подлинного медиевализма как важнейшего элемента исторической репрезентации формирующихся в Центрально-Восточной Европе наций.