абощения, а, напротив, способствовало их порабощению»[470].
Какой разительный контраст демонстрируют эти гердеровские характеристики с ренессансным и барочным видением славян как великих завоевателей, покорителей половины Европы, с которыми не рискнул сражаться сам Александр Великий! Этот удивительный поворот во многом был подготовлен критическими штудиями эпохи Просвещения. Именно тогда под огнем рационалистической критики славяне лишились своей античности — грамота Александра Великого была объявлена выдумкой, утратили свою славянскую идентичность Иероним Блаженный и другие славные мужи иллирского племени, стали германцами и, соответственно, перестали быть славянами вандалы и готы, поблекла некогда громкая слава Чеха, Леха и Руса… На смену красивым средневековым и ренессансным легендам приходило актуальное «локальное знание» славянско-германского этноязыкового пограничья в Лужицах[471], Вендланде, Богемии — пасторальные пейзажи славянских деревень в окружении некогда славянских, а ныне немецкоязычных городов и замков.
Проецирование хорошо знакомой Гердеру печальной судьбы полабских славян, исчезнувших под игом немцев, чуть ли не на все современные ему славянские народы, каждый из которых по-своему пострадал от того или иного западного или восточного соседа, позволяло рассматривать в едином дискурсивном пространстве, казалось бы, никак не связанные друг с другом явления — восточную политику Карла Великого, позднейший Drang nach Osten маркграфов Священной Римской империи, монгольское иго на Руси. Во всех этих случаях, в представлении Гердера, речь шла о страданиях единого народа — славян, оказавшихся между «немцами» и «татарами» словно между молотом и наковальней. Так возникает сентиментальный образ народа-жертвы, несправедливо обиженного воинственными соседями: «Несчастье этого народа заключалось в том, что при своей любви к покою и домашнему усердию он не мог установить долговечного военного строя, хотя у него и не было недостатка в мужестве в минуту бурного сопротивления. Несчастье славян — в том, что по положению среди народов земли они оказались, с одной стороны, в такой близости к немцам, а с другой стороны, тылы их были открыты для набегов восточных татар, от которых, даже от монголов, они много настрадались, много натерпелись»[472].
Итак, древние и средневековые славяне, согласно Гердеру, были миролюбивым, не склонным к завоеваниям народом-тружеником, чем сильно отличались от своих западных и восточных соседей, стремившихся к захватам чужих земель и совершивших в их отношении множество злодеяний. Из этого естественным образом вытекала следующая важная мысль Гердера, превратившаяся со временем в подлинное клише славянской характерологии: миролюбие и кроткий нрав славян, их отвращение к насилию не дали возможности развиться у них сильной единоначальной власти («Ибо коль скоро они не стремились к господству над целым светом, не имели воинственных государей и готовы были лучше платить налог, только чтобы землю их оставили в покое, а многие народы, а больше всего немцы, совершили в отношении их великий грех»[473]). Говоря проще, славяне — это природные демократы.
Подобно тому, как идея славян как народа-жертвы была вдохновлена, главным образом, историческими судьбами полабских славян, а также представлениями о деревне как единственном средоточии истинной славянской культуры, противостоящей чужеземной по происхождению культуре бюргеров и обитателей замков, представление о любви к свободе и равенству как одной из главнейших черт славянского характера также питалось тенденциозной интерпретацией или, напротив, слишком буквальным пониманием отдельных исторических свидетельств и поверхностными этнографическими наблюдениями. Это может показаться удивительным, но в течение почти столетия, прошедшего со времен появления славянского мифа Гердера, славянские интеллектуалы — историки, литераторы, мыслители, — постоянно расцвечивая гердеровскую характеристику новыми яркими красками и обнаруживая все новые свидетельства природного демократизма и эгалитаризма славян[474], словно не замечали или не желали замечать всего того, что такой характеристике противоречило. Объяснить это только через парадигму развития критического метода и накопления знаний в исторической науке не получится: научные подходы суть лишь один из элементов господствующего в обществе социального знания. В победном шествии концепции славянской демократии как в капле воды отразились умонастроения интеллектуальных кругов Центральной и Восточной Европы первой половины — середины XIX в., анализ которых во всей их полноте выходит за рамки собственно медиевалистической проблематики.
Не менее важным значением в системе ценностных ориентаций немецкого мыслителя обладал еще один компонент гердеровского славянского мифа, пусть и не столь часто тиражировавшийся впоследствии, как идеи славянского миролюбия и демократии. Речь идет о трудолюбии славян, их природной склонности к созидательному труду не только для себя, но и во благо всего человечества: «Повсюду славяне оседали на землях, оставленных другими народами, — торговцы, земледельцы и пастухи, они обрабатывали землю и пользовались ею; тем самым, после всех опустошений, что предшествовали их поселению, после всех походов и нашествий, их спокойное, бесшумное существование было благодатным для земель, на которых они селились. Они любили земледелие, любили разводить скот и выращивать хлеб, знали многие домашние ремесла и повсюду открывали полезную торговлю изделиями своей страны, произведениями своего искусства»[475].
Свое сочувственное рассуждение о несправедливостях, выпавших на долю несчастного народа-труженика, Гердер завершает проникновенными строками, которые, конечно, не могли не отозваться впоследствии гулким эхом в сердцах первого поколения славянских романтических националистов: «Но колесо все переменяющего времени вращается неудержимо, и поскольку славянские нации по большей части населяют самые прекрасные земли Европы, то, когда все эти земли будут возделаны, а иного и представить себе нельзя, потому что законодательство и политика Европы со временем будут все больше поддерживать спокойное трудолюбие и мирные отношения между народами и даже не смогут поступать иначе, то и славянские народы, столь глубоко павшие, некогда столь трудолюбивые и счастливые, пробудятся, наконец, от своего долгого тяжелого сна, сбросят с себя цепи рабства, станут возделывать принадлежащие им прекрасные области земли — от Адриатического моря до Карпат и от Дона до Мульды — и отпразднуют на них свои древние торжества спокойного трудолюбия и торговли»[476].
Как видно, дело здесь не столько в бессознательной романтической жажде справедливости, побуждающей заявлять, что последний станет первым, сколько в вышеупомянутой тесной смычке в романтическом историческом воображении образов прошлого с картиной желаемого будущего. В гердеровском славянском мифе славяне не просто предстают простодушными пахарями, вызывающими симпатию своей добротой и кротким нравом, и уж тем более не хрестоматийными благородными дикарями, занимавшими умы европейцев еще в эпоху раннего модерна. Славяне являются народом, устремленным в будущее, «передовой нацией», так как именно их национальные черты максимально вписываются в идеальное будущее человечества, построенное на идеалах гуманности — этой подлинной квинтэссенции историософских исканий немецкого мыслителя.
О том, насколько дорога была Гердеру эта идея и насколько «личной» она для него являлась, лучше всего свидетельствуют размышления 25-летнего Гердера, покидавшего на корабле Ригу и бросавшего прощальный взгляд на оставляемую им Российскую империю: «Какой вид откроется с северо-запада на эти области, когда однажды их посетит дух цивилизации! Украина станет новой Грецией: прекрасное небо, под которым живет этот народ, его веселая жизнь; его музыкальность; его плодородная почва и так далее, проснутся однажды: из множества мелких диких народностей, которыми когда-то были и греки, родится утонченная нация: ее границы раздвинутся до Черного моря и далее по всему миру. Венгрия, эти новые народы, а также области Польши и России составят новую цивилизацию…»[477]. До появления знаменитой славянской главы оставалось больше 20 лет.
В отличие от Гердера, славянские романтики-националисты, судя по их сочинениям, не придавали такого большого значения счастью человечества, к которому должно привести всеобщее торжество столь близких славянам идеалов гуманности и мирного созидательного труда. С одной стороны, в этом можно усматривать саму логику развития романтического национализма, который постепенно отрывался от своей гуманистической сверхзадачи, превращаясь в само себя легитимизирующее мировоззрение, то есть в то, что можно считать светской религией. С другой стороны, первому поколению славянских националистов было явно не до историософских исканий: эмансипация культур, которые они считали своими, а не счастье всего человечества была для них первоочередной задачей. Какими бы пламенными мечтателями и идеалистами ни являлись первые славянские националисты-романтики, они также умели встраивать свои национальные программы в актуальный политический контекст, а потому изображаемое ими славянское Средневековье также становилось политически актуальным.
Миф, созидающий нацию: средневековье в оптике романтического национализма
Идеологическая легитимизация модерных наций через дискурсивное выстраивание их преемственности с теми или иными этническими или квазиэтническими группами отдаленных эпох прошлого, таких как Средневековье, является одним из системообразующих компонентов националистического дискурса, являясь главным фактором возникновения так называемых этнонациональных мифов