Мобилизованное Средневековье. Том 1. Медиевализм и национальная идеология в Центрально-Восточной Европе и на Балканах — страница 41 из 111

[478]. Одной из основных функций этнонационального мифа является, с одной стороны, демонстрация исконности или древности определяемого в этнических категориях социума (народа, нации и т. п.), а с другой стороны, сокрытие того очевидного (по крайней мере, для не вовлеченного в националистическую оптику наблюдателя) факта, что модерные практики нациестроительства сыграли в формировании данного социума роль куда более значимую, чем наследие отдаленных эпох.

Такой обман зрения становится возможным в силу глубоко укорененного в обыденном сознании представления о народах как об объективно существующих в социальном пространстве коллективных социальных акторах, обладающих набором объективных культурных признаков. Иными словами, народ в националистической оптике выступает не в качестве продукта исторического развития, а в качестве находящегося вне исторического времени творца истории: он создает государство, ведет многовековую борьбу за свободу, восстанавливает свою независимость (иногда спустя тысячу лет!) и т. д., и т. п.

В литературе, посвященной процессам формирования модерных наций в странах Центральной и Восточной Европы, неоднократно подчеркивалось, что эпохой, в которой местные национальные идеологи искали подтверждения легитимности своих национальных проектов, была эпоха Средневековья. Важность Средневековья для национальных идеологов объясняется несколькими причинами. Одна из них, несомненно, заключалась в необходимости обнаружения как можно более древних корней нации с целью установления исторического континуитета и легитимизации актуального национального проекта, а между тем именно период раннего Средневековья был временем, когда в данном регионе формировались государства, которые интерпретировались национальными идеологами в качестве колыбелей нации.

Значимость средневекового периода особенно возрастала в условиях, когда современные политические формы существования потенциальной нации не отвечали требованиям национальных проектов, а именно такая ситуация была характерна для полиэтнического региона Центральной и Восточной Европы, разделенного, в отличие от Западной Европы, всего между несколькими крупными политиями имперского типа монархии Габсбургов и Гогенцоллернов, Россия, Турция. Поэтому, за исключением титульных по отношению к империям национальных проектов, обычно вполне довольных актуальными государственными границами, дискурсивной национализации в Центральной и Восточной Европе сплошь и рядом подвергались не ныне существующие, а средневековые государства, соответствовавшие национальным проектам нетитульных народов и приобретавшие для них, таким образом, характер идеальных проекций настоящего в прошлом и прошлого в настоящем. Наконец, еще одна важная причина заключалась в том, что в эпоху романтизма Средневековье стало восприниматься в Европе как своего рода социокультурный и эстетический идеал, причем особую привлекательность усматривали в нем именно представители восторжествовавшего в Центральной и Восточной Европе лингвистического национализма немецкого типа, апеллировавшие к героической архаике далекого прошлого и стремившиеся к пробуждению нации через обретение чистоты и гармонии, якобы свойственных домодерной эпохе.

«Сыны свободы»: медиевальные образы славянской архаики

Сентиментальные нотки, звучавшие в славянской главе трактата Гердера, не могли не полюбиться славянским националистам, движимым чувствами бескорыстной любви и жалости к своему «племени». Известно, например, какое сильное впечатление произвело на молодого словака Коллара, будущего отца «славянской взаимности», в годы его учебы в Йенском университете знакомство с близлежащими онемеченными славянскими деревнями. Здесь он не только, по его собственному признанию, приобщился к плодам с древа национальности (в ходе общения с немецкими студентами)[479], но и впервые серьезно задумался об историческом прошлом славян, показавшемся молодому романтику весьма печальным. В культовой поэме славянского романтического национализма «Дочь Славы», написанной Колларом и впервые изданной в 1825 г., одна из частей носит название реки Салы (Заале) — в ней поэт горестно оплакивает судьбу полабских славян. Образ полабских славян, свободолюбивых хранителей славянской архаики, павших жертвой пришедших с Запада алчных завоевателей-германцев, вошел в медиевальный канон почти по всему славянскому миру (он не был актуален лишь для славян Османской империи), а неравная борьба, которую славянские племена веками вели с немецкими маркграфами, стала излюбленной темой исторической беллетристики и научных работ славянских историков от Праги до Санкт-Петербурга.

Излишне говорить, насколько актуально исторические образы средневекового славянско-германского противостояния звучали в условиях борьбы славянских националистов Австрийской монархии за национальную эмансипацию своих языковых сообществ, которая с ослаблением имперской доминанты и системы традиционных политических лояльностей все больше превращалась в борьбу антагонистических национальных проектов, пангерманского и панславянского. Даже в Российской империи, где, казалось бы, ничто не мешало свободному развитию русского языка, тема немецко-славянского противостояния не только была апроприирована молодым русским национализмом (имевшим в то время сильные панславянские коннотации), но и получила свое специфическое наполнение в условиях противостояния русских националистов гетерогенной по своему происхождению имперской бюрократии, среди которой заметную долю составляли носители немецких (остзейских) фамилий, однозначно определяемые русскими славянофильствующими националистами как «немцы»[480].

Ядром и колыбелью раннего славянского романтического национализма была Богемия и ее столица — Прага. Хотя Чехия сохраняла и в XIX столетии декоративные атрибуты своей государственности (статус «королевства»), чешское нациестроительство, как бы это ни парадоксально звучало, обнаруживает большее сходство со словацким или финским, нежели с венгерским или польским. Идея домодерной политической нации, в той или иной степени питавшая национальные проекты венгерской и польской шляхты, не могла быть особенно сильна в Богемии в силу почти полной германизации чешского дворянства. Носителями националистического дискурса здесь были главным образом выходцы из крестьян и бюргерской среды. Это объясняет, почему чешский национализм был сфокусирован именно на языковом факторе нациестроительства и почему идентификационный процесс в Чехии был изначально окрашен в панславянские тона. Это панславянский флер чешского национализма вкупе с чрезвычайно богатым и рафинированным содержанием его культурной манифестации (в науке, искусстве, общественной мысли) способствовал его влиянию и привлекательности далеко за пределами Чехии. Произведения чешских романтиков-националистов быстро становились известными среди других славян Австрии, а также в Пруссии и России, а сама чешская история стала преподноситься как история вековечной борьбы за славянские ценности.

Своего рода кульминацией культурной борьбы чешских националистов, направленной на аффирмацию чешского народа и всего славянского племени, стало обнаружение ими древнейших памятников чешского эпоса — произведений в составе так называемых Краледворской и Зеленогорской рукописей, а также тесно примыкающих к ним «Вышеградской песни» и «Жалостной песни князя Вацлава». Краледворская и Зеленогорская рукописи, содержавшие будто бы тексты чешских эпических песен, принадлежат к числу наиболее известных фальсификатов, сопоставимых по своему влиянию, пожалуй, лишь с шотландскими поэмами Оссиана, сфальсифицированными в 1760-х гг. Джеймсом Макферсоном. Считается, что главным автором подделок был чешский филолог, библиотекарь Чешского музея Вацлав Ганка, создавший эти фальсификаты при поддержке и более или менее широком участии своего друга Йозефа Линды. История подделки неоднократно становилась предметом тщательного рассмотрения, в том числе и в российской историографии[481], в связи с чем в настоящей главе основное внимание будет обращено не самим обстоятельствам фабрикации, а идеологическому содержанию памятников, имеющему самое непосредственное отношение к формированию топики славянского медиевализма.

Первой еще в 1816 г. была опубликована так называемая «Вышеградская песнь» — небольшое стихотворное произведение, передававшее в стилизованной лирической форме чувства некого чешского юноши, сидящего на берегу Влтавы и тоскующего по своей возлюбленной. Произведение открывается торжественными строфами, обращенными лирическим героем к близлежащему Вышеграду, традиционно считавшемуся в ту эпоху первой столицей Чехии:

Гой ты, солнце ясно,

Вышеград наш крепкий!

Что стоишь высоко

Твердою твердыней,

Твердою твердыней,

Страхом супостату!

Под тобою речка,

Быстры волны катит,

Под тобою речка,

Ярая Влетава[482].

Эти патетические строки, которые, как показал анализ, скорее всего были сочинены Йозефом Линдой, можно считать своеобразным прологом к формированию вышеградского мифа, ставшего одним из наиболее узнаваемых образов молодого чешского медиевализма. Поколению чешских романтиков история Вышеграда — резиденции мудрой княгини Либуше, возвестившей будущую славу Праги и вышедшей замуж за пахаря Пржемысла, ставшего родоначальником династии чешских князей и королей, — была знакома, главным образом, по ее наиболее детализированной версии, представленной на страницах «Чешской хроники» Вацлава Гаека из Либочан (1541 г.). Гаек, в свою очередь, воспроизводил легендарную историю Чехии, впервые сложившуюся в хронике Козьмы Пражского, однако в духе ренессансного риторического историописания снабдил ее массой красочных и очевидно вымышленных деталей, а также, что было особенно важно, впервые ввел в повествование точные даты событий.