Ратибор, что с Керконош высоких,
Встал и к сейму речь такую начал:
«Нам не след искать у немцев правды,
По святым у нас законам правда:
Принесли ту правду наши предки
Через три реки на эту землю»[488].
Таким образом, позиция «лютого Хрудоша», настаивавшего на том, чтобы землю отца унаследовал именно он как первородный сын, репрезентируется в поэме как «немецкая правда», противостоящая «правде славянской», основанной на принципе равенства прав всех братьев. Эта святая «славянская правда» существует издревле, со времен праотца Чеха, и потому гордым и самодостаточным славянам не следует заимствовать чуждые им немецкие порядки. Удивительно ли, что слова Ратибора из Крконош вскоре после публикации «Зеленогорской рукописи» превратились в лозунг чешского национализма?
Если чешские романтические националисты предпочитали черпать вдохновение в событиях языческой старины, когда мудрая Либуше правила в стольном Вышеграде, то их словацкие коллеги вполне закономерно романтизировали уже присутствовавшие в словацкой культуре медиевальные образы из эпохи Великоморавской державы — прежде всего, фигуры славянских просветителей Кирилла и Мефодия, а также князя (короля) Святополка Моравского (871–894). Наиболее показательны в этом смысле две эпохальные эпические поэмы выдающегося словацкого литератора Яна Голлого (1785–1849) — «Святополк» (1833) и «Кирилло-Мефодиада» (1835). Основным сюжетом первой поэмы стал драматический эпизод из истории Великой Моравии, когда в 871 г. племянник плененного франками моравского князя Ростислава Святополк, посредством которого франки хотели установить свою власть в Моравии, переходит на сторону восставших мораван и возвращает своему народу долгожданную свободу. Наделяя Святополка чертами эпического героя — выразителя славянского национального характера и духа, Голлый постоянно вкрапляет в свое повествование элементы характерного для славянского романтического национализма ви́дения славян как свободолюбивого народа, склонного к мирному труду и демократии. Особенно интересна в этом отношении сцена на пиру у франкского правителя Карломана, когда Святополк, которого франки выпустили из заточения, чтобы сделать инструментом своей политики, рассказывает об истории и нравах славянского племени. Как отмечает словацкая исследовательница Г. Урбанцова, «в уста центрального персонажа Голлый по существу вкладывает характеристику древних славян, данную Гердером, а вслед за ним Шафариком и Колларом»[489].
Южнославянским аналогом возникшего в Чехии славянского романтического национализма был новый «иллиризм» — национальная идеология, рождение которой связано с именем выдающегося деятеля хорватского национального возрождения Людевита Гая. Как и ранний чешский национализм, иллиризм с момента своего возникновения был окрашен в панславянские тона. Неудивительно поэтому, что одним из важных мифов иллиризма стал миф о Чехе, Лехе и Русе, которые, согласно разбиравшейся нами выше традиции, некогда вышли из хорватского города Крапины. С некоторой долей условности можно даже говорить о том, что Крапина стала играть в иллирской идеологии роль, подобною той, какую играл Вышеград в медиевальных представлениях чешских националистов. Действительно, подобно Вышеграду Крапина могла быть репрезентирована как зримый символ славянской древности, хранящий воспоминание о былом единстве славян. Однако если в чешском национализме вышеградский миф присутствовал постоянно, то к крапинскому мифу в Хорватии обращались лишь время от времени. С хорватским романтическим национализмом и иллиризмом его связывает прежде всего сама фигура Людевита Гая — уроженца Крапины.
Гай не просто родился в Крапине. На родине Чеха, Леха и Руса прошли его детство и отчасти юность, и здесь во время учебы в монастырской школе определились его интересы и направление деятельности, которому он оставался верен всю свою жизнь. С легендой о крапинских княжичах Гай познакомился еще в детстве, услышав ее из уст старого слуги Матеуша. Позднее, внимательно прочитав в монастырской библиотеке труд Венцеслава Скленского о крапинских древностях, 16-летний гимназист Гай задумал написать книгу о Крапине, чтобы, таким образом, познакомить с историей Чеха, Леха и Руса как можно больше своих соотечественников. Первоначально желание юноши не нашло сочувствия у его учителей, однако чуть позже, когда Гай перешел на учебу в Карловац, его учитель счел идею полезной, и он смог осуществить свою мечту. Книга «Крапинские замки» с подробным изложением сюжета о Чехе, Лехе и Мехе[490], написанная Гаем на немецком языке, вышла в 1826 г., став таким образом первым опубликованным произведением будущего национального будителя[491]. Несмотря на небольшой объем, роль этой книги была весьма велика. Ее появление не просто означало новый этап в деле популяризации крапинской легенды, но и вводило ее в новый контекст славянского романтического национализма, южнославянской версией которого можно считать хорватский «иллиризм» первой половины XIX в., основателем и вождем которого был Людевит Гай. В свою очередь не будет преувеличением сказать, что и сама легенда, произведя своим содержанием глубокое впечатление на юного Людевита Гая, немало способствовала его сознательной культурной самоидентификации. Показательны слова Л. Гая из его автобиографии, где он говорит о воздействии на него крапинской легенды: «Это сохраненное в простом народе предание, так сказать, святая всеславянская история, связанная со всеми теми важными местами, о которых все еще рассказывают всевозможные интересные подробности, пробудила в юношеской моей груди первое чувство народности и живое желание обо всех этих сюжетах ясно рассказать» (перевод Д. Е. Алимова)[492].
В отличие от южнославянского иллиризма ренессансной и барочной эпохи, иллиризм Гая возрос в принципиально иной социокультурной атмосфере. В социальном отношении важнейшим отличием было наличие многочисленного образованного «среднего класса», вследствие чего циркуляция идей охватывала несоизмеримо более крупные социальные группы, чем это было в предшествующие эпохи. Стиль воображения социальной реальности также существенным образом изменился в процессе воздействия печатного капитализма и ставшего более или менее массовым образования. Важнейшими культурными тенденциями эпохи, оказавшими решающее воздействие на интерпретацию доставшегося в наследство от предшествующих эпох культурного ландшафта, стали гумбольдтовский глоттоцентризм (ориентация на язык) в структурировании полей гуманитарного знания и гердеровское понимание народа прежде всего как языковой общности. При этом оба эти принципа можно рассматривать как органичную часть культуры европейского (преимущественно немецкого) позднего Просвещения и раннего романтизма с его ориентацией на естественную народную стихию, понимаемую как часть природы и толкуемую как воплощение божественного замысла.
Неудивительно, что в таких условиях крапинская легенда стала утрачивать присущие ей в прежние эпохи смысловые пласты. И дело не только и не столько в том, что совершенно невостребованным становится актуальный некогда политический потенциал легенды. Главная перемена, происходящая в осмыслении легендарного прошлого Крапины, заключается в том, что из более или менее рациональной (в категориях ренессансной и барочной историографии) этногенетической концепции она превращается в культурный символ славянского единства. Важнейшим маркером этого нового понимания места Крапины в культурном пейзаже в труде Гая становится репрезентация сюжета о крапинских княжичах как «народного предания». Выражение «народное предание» при этом не было лишь фигурой речи: Гай, не перестававший в течение жизни интересоваться крапинской легендой, в середине XIX в. записал ее «полную» версию. В отличие от прежних вариантов легенды, версия, записанная Гаем, где среди прочего выделяется трагическая сюжетная линия сестры Чеха, Леха и Меха Вилины, полюбившей римлянина, напоминает романтизированный эпос, сюжеты которого содержат многочисленные отсылки к крапинской топонимике[493].
Хотя понятие «народного предания» формировало такое дискурсивное пространство, в рамках которого сюжет о происхождении славянских родоначальников из Крапины словно выводился из поля рационального знания (показательно почти полное прекращение в эту эпоху споров об историчности Чеха, Леха и Руса), это обстоятельство нисколько не способствовало утрате авторитета и своеобразной «легитимности» крапинского мифа в глазах славянских националистов. Ярким эпизодом, отражавшим перенесение крапинской традиции в эпицентр хорватского нациестроительства, стало решение совета Вараждинской жупании (к которой относилась Крапина), принятое 18 апреля 1848 г., оформить новый жупанийский герб с изображением Чеха, Леха и Руса. Этот герб был помещен и на знамя жупании, под которым ее жители присутствовали при торжественной инаугурации бана Елачича в Загребе 4 июня 1848 г.[494] Избрание Елачича хорватским баном и события революции 1848 г., как известно, были кульминацией иллиризма как общественно-политического движения. Именно в нем крапинский миф обрел свою вторую жизнь.
«Между немцами и татарами»: медиевальные образы национальной борьбы
Выше уже отмечалось, какую важную роль играли в исторической индивидуализации славян их противопоставление немцам и образ славян как народа, зажатого «между немцами и татарами». По этой и, конечно, не только по этой причине среди создававшихся романтиками медиевальных образов особое значение играли образы борьбы славян с чужеземными захватчиками. В Чехии такого рода образы получили яркое воплощение в эпических поэмах поддельной Краледворской рукописи, якобы обнаруженной Вацлавом Ганкой в 1817 г. в средневековой готической церкви Св. Иоанна Крестителя в городе Двур-Кралове-над-Лабем на севере Чехии. Рукопись, которая, по версии своего первооткрывателя, была написана в позднем Средневековье, содержит свыше десятка эпических поэм и лирических песен. Из числа эпических поэм две посвящены борьбе чешских героев с немцами («Бенеш