Цель национальных движений в славянских и Балканских странах оказалась достигнута: нации состоялись, исторически реализовались через обретение собственных государств. Конечно, это были не совсем те государства, о которых мечталось: Версальская система не устраивала всех. В Болгарии были недовольны Нёйиским договором, в Венгрии вообще считали Трианонский договор национальной катастрофой. Польша грезила о границах Речи Посполитой 1772 г., по сравнению с ними территории новой польской государственности были невелики. Литва из-за конфликта с Польшей утратила даже свою древнюю столицу Вильно. В Чехословакии и Королевстве сербов, хорватов и словенцев уже начинали тлеть пожары будущих межнациональных проблем. Слишком полинациональными получились эти новые страны с искусственными границами и произвольным объединением в них разных народов.
Новые национальные государства усиленно строили будущее: спорили об обустройстве стран, путях их развития, границах, отношениях с соседями. В этом контексте роль медиевализма в их идеологии уменьшалась. Собственно, он выполнил то, ради чего в XIX в. мобилизовывали Средневековье — способствовал формированию национальной идентичности и националистической идеологии, которые воплотились в 1918 г. в обретении национального государства. Дальше в этом качестве он был не очень нужен, играл скорее роль поленьев, которые подбрасывают в идеологический костер, чтобы тот не погас. Но в актуальной идеологической повестке он поблек и отступил на задний план. Собственно говоря, он был по инерции задействован в нескольких направлениях, возникших еще в XIX в.: например, оказался востребован для обоснования необычайно важной для молодых государств идеи: славянские нации древнее их государственности. Это происходило по аналогии с некоторыми европейскими странами, в частности Италией и Германией. Объединение каждой из этих стран было поздним, и для него оказался необычайно востребованным концепт культурной догосударственной нации: политического единства не было, но была единая культура, которая и сформировала нацию[785]. Это частично завуалировало проблему актуального нациестроительства (которая в той же Италии была сформулирована в лозунге Массимо д’Адзельо: «Мы создали Италию, теперь надо создать итальянцев»).
В то же время канон национальной истории отныне состоял в изображении истории народа как истории его борьбы за свободу и собственное государство: его обретение трактовалось как акт высшей исторической справедливости, цель, ради которой народ переживал тяготы и совершал подвиги на протяжении многих столетий. На этом фоне вопросом о судьбе меньшинств (русинов-лемков и немцев в Чехословакии, украинцев и белорусов в Польше, болгар в Румынии, сложного хитросплетения балканских народов) можно было пренебречь, все меркло перед величием нового национального государства, родившегося на обломках империй и воплотившего чаяния многовековой истории некогда порабощенных славянских народов.
В рамках этой идеологемы медиевализм был еще нужен как источник символов и образов, подтверждавших древность нации и ее исконные права. Он продолжал по инерции присутствовать в традиционных ситуациях, связанных с презентацией облика нации, но все больше уступал здесь злободневной современности. Как обычно, молодое государство, возникшее на обломках старого, самоутверждается и легитимизирует себя через критику предыдущего режима, дистанцирование от него. В исторической повестке в первую очередь оказалась востребованной критика империй и недавних имперских порядков, воспевание подвигов борцов за независимость. Средневековая история антикизировалась, становилась фоном для недавней, актуальной истории.
Куда бы привели тенденции развития медиевализма в период между двумя мировыми войнами, неизвестно. Он мог превратиться во что-то совсем третьестепенное (в случае бурного развития местных национализмов вплоть до фашизации — признаки этого были в довоенной Болгарии), мог по европейскому образцу занять свою нишу в культурном строительстве и т. д. На межвоенный период пришлась жизнь всего одного поколения (1918–1939 гг.), около 20 лет, поэтому остается только предполагать. Тем не менее именно тогда на фоне инерционности медиевализма появляется принципиально новая сфера для его проявления — кинематограф.
Изучение истории становления кинематографа в качестве отдельного вида искусства лишь к началу XX в. сопряжено с рядом трудностей. Во многом это связано со сложностями процесса хранения пленки, которая сильно подвержена влиянию внешних факторов, вследствие чего легко может быть утрачена во время военных действий или периодов политической нестабильности. Это привело к тому, что многие фильмы XX в. оказались безвозвратно утерянными или же остаются лежать неопознанными в киноархивах по всему миру в считанных экземплярах. В связи с этим история кинематографа славянских стран изучена пока лишь частично. Сравнительно недавно объектом изучения стала и средневековая тематика в кинематографе в целом. В качестве примера можно привести обзорную работу Кевина Харти, представляющую из себя анализ около девятисот фильмов, посвященных Средним векам, в том числе снятых в Восточной Европе[786].
Стоит заметить, что сам кинематограф в славянских странах развивался неравномерно и был привязан к экономическим, политическим и социальным процессам более плотно, чем любой другой вид искусства того времени[787]. Прежде всего, это было связано с дороговизной кинопроизводства, а также обусловлено мощнейшим эффектом, который фильмы могли оказывать на население. По этой причине многие из них часто использовались в качестве инструмента пропаганды. Все перечисленное привело к тому, что первый фильм в Болгарии появился только в 1915 г., спустя семь лет после провозглашения полной независимости страны от Османской империи. До этого события в начале XX в. показывались только иностранные фильмы, и отсутствовало собственное производство. Немного иная ситуация была в Польше, находившейся в составе Российской империи. Первый польский кинофильм был снят уже в 1908 г., спустя всего год после первой российской картины. Процесс кинопроизводства развивался параллельно с российской киноиндустрией. После обретения независимости в 1918 г. польское кино уже имело весь необходимый фундамент для выхода на европейский рынок.
Что касается медиевализма, то он в той или иной форме присутствовал в кинематографе с самого начала развития индустрии. Особую популярность имели фильмы, в центре сюжета которых лежали события, связанные с реальной исторической личностью. Так, первый фильм о Жанне Д’Арк Ж. Мельеса (1861–1938) вышел уже в 1900 г., став одним из ярчайших примеров биографического кино[788]. Основной причиной подобной популярности биографического жанра являлся тот факт, что, будучи свободным от условностей театра, кинематограф мог создавать в рамках проецируемого изображения иллюзию реальных событий, вследствие чего зрители зачастую начинали всерьез идентифицировать экранного героя с настоящим человеком из прошлого. Таким образом, кино оказалось мощнейшим инструментом создания осязаемых исторических образов, которые могли, в свою очередь, быть использованы для передачи актуальных для своего времени идей. Нужно отметить, что подобные биографические картины были популярны на протяжении всей истории развития кинематографа. Вот почему мобилизация Средневековья являлась и до сих пор является актуальным явлением для этого жанра искусства. В 1920–1930-х гг. в славянских странах этот феномен только зародился, его расцвет придется на период после Второй мировой войны.
Польша
Поляки мечтали о возвращении к границам 1772 г., но не о Польше короля Болеслава или Стефана Батория. Польское государство было собрано из бывших территорий Германской, Австро-Венгерской, Российской империй. Необходимо было срочно маркировать «новые старые» территории, реанимировать их «польскость».
Показательна в связи с этим история переименований укреплений в бывших немецких, а теперь польских крепостях в Торуни и Познани. В Торуни в 1872 г. была построена кольцевая крепость, которую Польша получила в 1919 г. Фортам немедленно стали присваивать новые имена: форт «Герцог Альбрехт» стал называться «Казимир Великий», «Генрих фон Плауэн» — «Болеслав Храбрый», «Ульрих фон Юнгинген» — «Владислав Ягелло». Остальные были названы в честь героев польской истории XVII в. — Станислава Жолкевского, Яна Собеского, Яремы Вишневецкого и т. д. Еще более показательными были переименования в 1919–1920 гг. в Познанской крепости. Бастион «Грольман III» стал редутом Пшемыслава, форт «Штайнакер» отныне назывался «Лех», «Астера» — «Рус», «Роон» — «Чех». Примечательно, что в Познани фортам были присвоены имена персонажей знаменитой легенды о Лехе, Чехе и Русе. Тем самым стирались следы немецкой истории, подчеркивались их славянский характер и возвращение к подлинным истокам нации.
Инициатива актуализации средневековой истории в Польше в эти годы нередко исходит от населения городов и местечек, которое начинает обращаться к своему локальному прошлому. В Люблине в 1917 г. одну из городских площадей назвали именем средневекового князя Владислава Локетека, который в 1317 г. даровал Люблину городские права. В Ополе в 1928 г. немецкие власти Верхней Силезии решили снести древний замок Пястов (известен с 1300 г.). Польское население выступило с радикальными протестами и сумело спасти одну башню, которую включили в архитектурный ансамбль нового строящегося здания городской администрации.
Очень примечательна история краковского хейнала. С XIV в. по документам известна должность трубача, который подавал сигналы с Мариацкого костела, самой высокой церкви Кракова. Название сигнала, хейнал, видимо, восходит к венгерскому термину, обозначающему побудку. В 1926 г. на Мариацком костеле были установлены микрофоны, чтобы с 1927 г. транслировать хейнал польским радио. Для такого важного сигнала утверждения о его происхождении от краковских трубачей оказалось недостаточно, и в 1928 г. впервые фиксируется красивая легенда — будто бы к Кракову приближался татарский отряд, трубач с башни костела увидел его и стал трубить тревогу, но татарская стрела поразила его в горло, вот почему сигнал словно бы обрывается на высокой ноте. Впервые легенда описана в романе американского писателя Эрика Келли «Трубач из Кракова» в 1928 г.