Моченые яблоки — страница 20 из 43


Завтра Виктор Васильев отправляется на Алтай. У «Голубого Дуная», куда зашли с ребятами после смены пропустить по кружечке, он неожиданно встретил Клима Завьялова. Вот так так!

— Откуда ты взялся? Сто лет не встречались.

— Так ведь я теперь в Калининграде обитаюсь.

— В Калининграде? — удивился Виктор. — А что ты там забыл?

Оказалось — вот это новость! — Клим уже полтора года почти как служит в рыболовном флоте, мотается за селедкой в Северном море и на Балтике, не знает, что Антонина теперь начальник цеха, а что было перед этим!

Словом, «Голубым Дунаем» дело обойтись не могло.

— Как хорошо, что я тебя встретил, — радостно говорил Клим. — Вот спасибо, что встретился.

— Спасибо не булькает, — засмеялся Виктор.

— О чем разговор! — воскликнул Клим. — Пошли в «Волгу»!

Виктор удивлялся себе: он-то чего радуется? По всему видать, Клим собрался снова пришвартоваться к оставленной жене. Огорчаться надо, дурак, а он радуется.

— Я слышал, у нее есть кто-то, — сказал Клим.

— От кого ты мог такое слышать?

— Да уж рассказали добрые люди. Говорят, одеваться стала, тряпки там всякие…

— Ошалели вы все с этими тряпками, — рассердился Виктор. — И ты туда же! Ладно уж бабы, а ты-то что? Ну, тряпки. Родители ей суют эти тряпки, чтобы, как я понимаю, возместить моральный урон. Между прочим, папаша у нее — мужчина настоящий.

— А ты откуда знаешь? — подозрительно спросил Клим.

— Знаю, раз говорю. А где Зинка-то твоя? — спросил Виктор в свою очередь.

— С Зинкой давно кончено, — недовольно сказал Клим.

Беседа то откатывалась враждебно, то накатывала весельем.

— А помнишь, — смеялся Клим, — как на Селигере…

— А на Московском море, когда сушняк валили, и я… — смеялся Виктор, и все время что-то болело в сердце, и было ничем не унять эту боль…

И в конце концов разговор вернулся к Антонине.

— Она в Одессу уехала в отпуск, со Славкой, — сказал Виктор.

— В Одессу? — удивился Клим.


Тетя Фрося была такой же, только сильно поседела и стала меньше ростом. Она встретила Тоню так, будто та всего на несколько минут выходила из комнаты.

— Чего это вы ходите друг за дружкой?

— Кто? — не поняла Тоня.

— Да твой-то, — сказала тетя Фрося. — Был давеча.

Тоня не то испугалась, не то смутилась и постаралась перевести разговор.

— А это Слава, — сказала она.

— Вижу, — улыбнулась тетя Фрося. — Похож.

На кого похож Слава, Тоня уже не стала уточнять. Она рассказала тете Фросе, как они хорошо устроились, как удачно, что отцу дали путевки в пансионат для родителей с детьми на Большом Фонтане.

— Ну, ну, — кивала головой тетя Фрося.

— Каждый день экскурсии, — рассказывала Тоня. — Я ведь Одессу-то и не видела тогда — все в больнице сидела. Красивый город! А когда привезли на Ришельевскую лестницу, я прямо расхохоталась, вспомнила, как Колька говорил: «Дид! Вам, раз уж вы весь в гипсе, можно вместо дюка стоять».

— Ну, ну, — соглашалась тетя Фрося.

Стали прощаться.

— А твой-то чего приходил? — опять спросила тетя Фрося, и Тоня ушла с тяжелым сердцем: «Старуха — какая жалость! — тронулась умом».

На другой день, отказавшись от экскурсии в Куяльник, она вместе со Славкой отправилась туда, где когда-то попали с Климом в аварию: мотоцикл перевернулся, на полной скорости заехав на песчаную обочину, и их выбросило из седла, и Клим сломал ногу.

Почему-то захотелось увидеть это место и показать его Славке. Здесь, в Одессе, она спокойно говорила со Славкой об отце — дома, в Калинине, так не получалось.

На выезде из города поймали попутку — зеленый грузовик, на борту которого было написано «Уборочная». Уборочная давно кончилась. Степь лежала пустая, просторная, а за ней, будто подымаясь над ней, синело море.

— Вот здесь, — сказала Тоня.

Шофер притормозил, и они со Славкой спрыгнули из кабины вниз. Она сразу узнала и шоссе у переезда, и эту дорогу, убегающую в степь с редко стоящими вдоль нее телеграфными столбами.

Вон там, у третьего столба, ее ждали те двое, что помогали нести Клима к машине. Какая же она дура, что так и не узнала, как их зовут, где живут, даже спасибо толком не сказала! И тете Фросе ни разу не написала за семь лет! И не знает, что потом стало с дидом, возможно, его уже и на свете нет… Неужели люди всегда бывают такими же неблагодарными, как она? А может быть, утешала себя Тоня, память — это тоже род благодарности? Вот ведь она помнит все: и Колькины шуточки, и то, как ловко шпилькой здесь в степи завели мотор, и как женщина, у которой нашлись шпильки, положила ей руку на плечо и сказала: «Вот беда-то»…

Вечером, Тоня помнит, на степь надвигается прохлада, но земля, нагревшись за день, еще долго отдает тепло…

— Мам, — спрашивает Славка, — а ты училась водить мотоцикл?

— Нет, — говорит Тоня.

— А меня деда выучит машину водить.

— Вырасти сначала, — смеется Тоня.

— Я уже почти вырос, — говорит Славка.

Они идут по степной дороге, и Тоня кладет руку на Славкино плечо. У третьего столба, прислонясь к нему спиной, кто-то сидит на жесткой скошенной траве. Тоня чувствует, как напрягается под ее рукой Славкино плечо. Проходит еще тысяча лет, и человек, сидящий на траве, оборачивается.

Не понимая, что происходит, не веря, что это может происходить на самом деле, Тоня смотрит, как он поднимается с земли, как улыбается им, не выпуская изо рта травинки, улыбается совсем не так, как раньше, но, может быть, она забыла, как это было раньше, ведь они так давно не виделись!

— Здравствуй! — говорит Тоня. Она хочет сказать это громко, но получается почти шепотом. — Здравствуй, Клим!

РАССКАЗЫ

В ПОСЕЛКЕ

О том, что Лиля пьет, говорили как о давно случившемся, привычном несчастье: Толя погиб, Лиля пьет.

Толя работал машинистом, погиб, спасая состав, до последней своей минуты не отпускал тормоза.

Толин портрет — увеличенная любительская фотография, где он щурится не то от смеха, не то от солнца, — висит в простенке между окнами в той комнате, которую мать раньше называла горницей, а когда дочери выросли, перестала так называть — не велели.

— «Горница»! — презрительно передразнивала старшая Саша. — Прямо как в деревне!

И мать соглашалась: в самом деле, ведь не в деревне.

Деревня осталась за лесами, за речками, за станцией со сказочным названием Селижарово. Там была настоящая деревня, дом родной. До сих пор слышится скрип половиц, запах печурки. Здесь даже печка пахнет по-другому. Там топили березой, березовый дух сравнишь разве с кислым запахом торфяных брикетов? Вначале даже не понимала, как это — брикетами топить? Все равно что землей. Потом привыкла.

В поселке — фабрика и железнодорожная станция. Отец устроился на станцию, мать пошла работать на фабрику. Старшая Саша, ей было тогда семь лет, оставалась в доме за хозяйку: накормить малышей, картошки начистить к приходу матери.

Сердце ныло: как они там, вдруг пожар сделают? Потом купили коз. И опять — Саша главная: коз пасти. Пасли в лесу, трудность была в том, что лес за железной дорогой, поезда ходят часто, козы медленные. Серафима Семеновна, бегая от станка к станку — выучилась на ткачиху, — станков как будто и не видит, видит, как дети переходят дорогу: козы тащатся медленно, Саша впереди ведет за веревку, а малыши сзади подталкивают, а поезд все ближе, ближе. Саша тащит упирающихся коз, малыши стараются, пыхтят, помогают, а поезд ближе, ближе…

Дома иногда плакала вроде бы без причины, на самом деле оттого, что все живы, веселые, замурзанные, некормленые, но живые, живые.

Потом родилась Соня, купили корову, поросят, Саша пошла в школу, и Серафима Семеновна ушла с фабрики. Ушла с облегчением: наконец-то будет покой, только сердце надорвала на этой фабрике. Но на всю жизнь — кто б мог подумать! — фабрика осталась в воспоминаниях как молодость, ничего, оказывается, не было лучше. Вспоминала себя тонкую, быструю, в красной косынке. И вокруг такие же, как она, молодые, веселые — все нипочем. Как на собрании ее выдвинули профорганизатором. Выдвинул помощник мастера, тот самый, который ей нравился, хоть она и не признавалась себе в этом, высокий, обходительный, говорил ей «вы»… Когда назвали ее имя, ткачихи закричали: «Правильно, правильно, Симу!» — а она, краснея, радуясь, сказала: «Мне нельзя, у меня дети, да и неграмотная я».

Дети вырастали трудно, болели. С Сашей там, в селижаровской деревне, вроде бы никаких хлопот не было, а эти все болели. Это от воздуха, думала Серафима Семеновна, в Селижарове воздух был, хоть пей его, а здесь что? Одна гарь. Выручала корова парным молоком, сметаной, сливками. Сепаратор был у соседки, разрешала пользоваться — вот спасибо! — дети ели творог, драчену со сметаной, поправлялись.

Перед войной корову продали. За долги. Привели однажды вечером — дело было в мае — быка. За поселком, с той стороны, была деревня Тропарево, вот оттуда — ближе не нашлось — привели быка, а ночью его кто-то свел из сарая. Корова осталась, а быка свели.

— Тропаревские-то и свели, — сказала Серафиме соседка Клавдия.

Серафима замахала руками, разволновалась:

— Да ты что че такое че говоришь!

Когда волновалась, слова сами собой получались селижаровскими, это у них так говорили: что че такое че…

Пришлось продать корову. Денег, которых стоил бык, взять было неоткуда. А в июне началась война.

Отца Алексея Алексеевича провожали на станцию всей семьей. Он ехал до областного города — воинский эшелон формировался там. Серафима Семеновна держала на руках маленькую Соню, отец вел за руку Толю и Катю, Саша шла сзади с узелком — гостинец отцу в дорогу.

Толя и Катя бежали радостные: мать всех умыла, велела надеть нарядное, напекла пирогов и даже коврижку на меду — так бывало только по праздникам. Сонечка совсем ничего не понимала, то просилась идти ножками, кричала басом: «Ногам!» — то опять хотела на руки. Серафима держала ее крепко, шла, задыхаясь от волнения, от страха: что теперь будет? Что?