Я открыла наугад какую-то страницу и прочла вслух:
— «Лермонтов отправился на Кавказ, где его ожидали кавказские пленники».
Семен Григорьевич усмехнулся:
— Вот-вот. Кавказские пленники. Смешно?
— «Выйдя за генерала, Татьяна была физически удовлетворена, а морально?» — прочла я следующую запись. — Как вы это собирали? Вы часто бывали на ее уроках?
— Я, знаете ли, несколько лет работал методистом, я обязан был бывать на ее уроках.
Он снова стал краснеть, начиная с лысины.
— Вы ведь сейчас спросите, говорил ли я с ней об этом. Ведь спросите?..
— Конечно, спрошу.
— Так вот, я отвечу вам: нет, не говорил. Зачем? Переучивать ее уже поздно, уволить ее все равно никто не уволит… Зачем? Помните, как у Козьмы Пруткова: «Если беда непоправима, смейся над ней».
— Но вы же пришли ко мне…
— Да, пришел. Я, знаете ли, подумал — вдруг беда поправима.
Я помню, как дома мы втроем — мама, муж и я — смеялись до упаду, до колик, до слез, читая эту тетрадь.
«Маяковский любил сравнивать людей с лодками».
«Лежа с женой в постели, Кондрат на деле доказывал ей, что является фактическим ударником».
«Кто ответит, почему Маяковский называет себя полпредом стиха? Почему только полпредом?»
…Когда мы вконец устали от смеха, Кирилл, мой муж, спросил меня:
— Что же ты будешь делать?
— Я ее уволю, — храбро ответила я.
Я ее уволила только через год. Весь год я пыталась ее уволить, но она оказалась удивительно цепкой и наглой.
— Докажите! — говорила она мне, когда я обвиняла ее в безграмотности, в незнании. — Докажите!
— Да что тут доказывать, Анна Ивановна, я же сама сейчас на вашем уроке слышала, как вы сказали, что Грибоедов погиб в Турции.
— Ну и что?
— Он погиб в Персии!
— Ну и что?
Она была уверена, что я не посмею ее уволить. Должна же я была знать, чья она теща! И вдруг, собираясь летом в отпуск, она оставила заявление: «Прошу… по собственному желанию… в связи с уходом на пенсию».
Я сразу поняла, что это — Пустовойтов. Он решил, что со мной лучше не связываться, что вряд ли я отступлюсь и что лучше не связываться. И тогда же, по-видимому, решил, что школу закроет. Не сразу, но закроет.
За пять лет, что работаю в этой школе, в моей жизни все изменилось. Умерла мама. Ушел Кирилл. Надя, моя дочь, вышла замуж, и у нее родилась девочка, тоже Надя, Наденька. Моя внучка.
Одни приходят, другие уходят. Одни умирают, другие рождаются. Я не в силах удержать свою жизнь. Она сыплется, как песок из рук на черноморском пляже. Я вижу себя на этом пляже между двух своих Надежд, между дочкой и внучкой. Старшая сосредоточенно загорает, младшая возится, сопит, смеется, и я смеюсь вместе с ней. Каким жарким было прошлогоднее лето!
Я не в силах удержать свою жизнь, которая течет сквозь пальцы, как морская вода. Чтобы быть устойчивой, ей не хватает якорей. Якорем была мать, и вот ее нет. Якорем был Кирилл, и вот его нет. Как хрупко все, что меня окружает!
В школе тоже многое изменилось, это видят все, но как видят?
«Нет контингента, нет успеваемости… И что это за День Блока, когда вся школа отправилась на Волково кладбище, вместо того чтобы?..»
А мы радуемся, что в нашей школе нет «мертвых душ», что получить пятерку у нас трудно, а двойку легко, мы радуемся, что в День Блока, который мы объявили, наши ученики пришли в школу с женами, мужьями, привели своих друзей…
Мы радуемся, что Таня Савельева снова пришла учиться, хоть у нее теперь двое близнецов.
— Мне так скучно без школы! — сказала она нам. — Мы с мужем договорились, он будет меня отпускать.
— Трудно тебе придется…
— Ничего, Ирина Владимировна, я справлюсь!
Муж Тани — тоже выпускник нашей школы, он закончил ее в прошлом году — работает на мебельной фабрике. Сколько он для нас сделал! И сейчас, когда приходит, говорит:
— Если что починить, Ирина Владимировна, зовите меня!
Мы радуемся, что нет среди нас Анны Ивановны Сосновой, как вдруг узнаем, что она опять работает! Только не в школе, а в ПТУ со средним образованием.
— Как? — изумляется, слыша эту новость, Семен Григорьевич. — Снова Соснова? Непотопляемый дредноут!
— Что ж ей тонуть, когда она на буксире у Пустовойтова! — говорит наша библиотекарь Ирина Михайловна, маленькая, седая, очень старая женщина, с молодой, прямо-таки неукротимой энергией.
Когда мы с ней вдвоем, она зовет меня «тезка» и говорит со мной с ворчливой заботливостью:
— Вы, тезка, опять сегодня не спамши, не жрамши, как говорила, бывало, моя бабка?
— Откуда вы знаете?
— У вас все написано на лице.
Черт бы побрал мое лицо, на котором все написано! Я знаю, что Кирилл без труда читал на нем мои страдания. Я корчусь, когда думаю об этом. И Пустовойтов, если не дурак, видит, как я его ненавижу и как боюсь, что он победит.
А сейчас мое лицо выражает только изумление, чистейшее изумление, потому что я, ушам своим не веря, слышу, как Семен Григорьевич говорит мне:
— Ирина Владимировна! Не сделать ли нам подарок Пустовойтову к Дню Победы?
— Нам? Пустовойтову? К Дню Победы?
И так, будто это и есть главное, что поразило меня, я спрашиваю:
— Какое он имеет отношение к Дню Победы? Он что, фронтовик?
— Нет, конечно, — отвечает Семен Григорьевич, — он не мог быть фронтовиком, он же был еще мал. Но у него, знаете ли, брат погиб на фронте…
«Витек?! — чуть не срывается у меня с языка, но я вовремя прикусываю его. — Господи, при чем тут Витек?»
…Когда-то он дал мне поносить свою «испанку», синюю пилотку с кисточкой, которую ему привез отец, вернувшись с испанского фронта. Я помню, как Витек вышел во двор в этой пилотке, ошеломив всех нас. Девчонки закричали: «Дай поносить! Мне дай! Мне!» Я была самой маленькой и, конечно, ни на что не надеясь, просто стояла и смотрела. И вдруг Витек, разглядев меня за их спинами, сказал: «Я вот Ирише дам поносить». Как я была счастлива! Безмерно. Может, только раз в жизни и была так счастлива.
Зимой, когда Васька спрыгнул с крыши и напоролся на железку, Витек поднял его на руки, хоть не так уж был силен и велик ростом, и ртом зажал Васькину рану на лбу, из которой текла кровь. Потом он нес его домой по лестнице, а нести надо было далеко, на третий этаж. Как я тогда хотела, чтобы и у меня был такой брат, как Витек!
Это он придумал игру «жить по правде». Вступивший в нее не должен был врать никогда, никому, нисколечко. А соврав, выбывал из игры. По-видимому, это было совсем не просто, я помню, что выбывали многие.
Нас, младших — меня и Ваську, в игру не принимали. Мама часто рассказывала, как они с отцом смеялись, когда я пришла со двора зареванная, размазывая слезы: «Я тоже хочу жить по правде, — ревела я, — а меня не принимают!..»
— Вы в самом деле поедете в Москву, тезка? — спрашивает Ирина Михайловна.
Мы возвращаемся из школы вдвоем; светлый, теплый вечер почти примиряет меня с жизнью. Что может быть плохого, когда так светло и тепло?
— А вы думаете, надо ехать?
— Конечно нет! — неожиданно говорит она.
Я-то была уверена, что она скажет: «Конечно да». Но спорить и выяснять мне не хочется, и она — вот что значит чуткая старуха! — это понимает.
— Ну, утро вечера мудренее, — говорит она, прощаясь со мной на трамвайной остановке…
Если школу закроют, я умру. Так я говорила Кириллу. Я тогда еще не знала, что он уйдет от меня. Вот от чего мне следовало умереть, но ведь не умерла. И сейчас не умру. Стану еще несчастней, но не умру.
Я вдруг представила себе, что Пустовойтов был бы рад услышать, что я умерла. Одним врагом меньше. И мне захотелось сейчас же, сию минуту очутиться дома, увидеть Надю и Наденьку, вытащить шпильки из волос, чтобы они растеклись по спине, и встать у окна, из которого видно, как опускается в залив весеннее солнце.
Назавтра — воскресенье, и я иду с Наденькой в зоопарк. Все же она еще слишком мала, потому что когда я спрашиваю ее: «Ты видишь, какой большой слон?» — она растерянно отвечает: «Да, а где он?» Она просто не может еще охватить взглядом всего слона. Я смеюсь и увожу ее домой.
Мы долго и медленно идем с ней по солнечным улицам, потом она устает, и я ловлю такси. Надежды нет дома, на столе лежит записка: «Мы придем поздно, ладно?» Я кормлю Наденьку, купаю ее, укладываю спать. И все это время думаю о Пустовойтове.
…Когда я в первый раз подала в роно сводку успеваемости, где по всем понятиям было неимоверное количество двоек, инспектор, курирующая нас, позвонила в школу и, по обыкновению не здороваясь, сказала тому, кто подошел к телефону:
— Передайте Кузьминой, что ее вызывают в гуно, к Василию Платоновичу, завтра в десять часов.
И повесила трубку.
— Ну, дело будет! — заволновалась учительская. — Это конец.
Это был не конец, только начало конца, но я этого еще не понимала, была спокойна и даже радовалась, что вызывают. Разумный же человек Пустовойтов, объясню ему все, и он меня поймет.
«После сорока быть наивной неприлично», — говорит одна моя приятельница. Я была неприлична в этом строгом кабинете со своей наивной уверенностью, что сейчас всем все станет ясно. Меня только смущало присутствие инспектора роно, «шавки», как ее называют мои учителя. В тот раз она в самом деле была похожа на маленькую злую собачку, которая не решается тявкать в присутствии хозяина, но очень этого хочет.
— Почему такой низкий процент успеваемости? Вы не только район, но и город тянете вниз. Вам это ясно? — спрашивал меня Василий Платонович.
— Ученики плохо подготовлены…
— Ну и что? Кто в этом виноват?
Я хотела сказать, что виноват заведенный порядок, при котором они, ничего не зная, получают тройки, но он не дал мне произнести ни слова: сам задавал вопросы и сам отвечал на них.
— Ну и что! — кричал он. — Ну и что!
Для него все было «ну и что». Тень Анны Ивановны Сосновой заколыхалась, как в тумане, за его спиной.