«Привыкла веревки из меня вить», — думал он с раздражением.
Дома, когда приехал после затянувшегося в парткоме совещания, никого не было. В кухне на столе стояла кастрюля, и к ней прислонена записка:
«Мы с Алей поехали к Зое. В кастрюле окрошка, в холодильнике рыба, разогрей на сковородке. Таня».
«Разогрей на сковородке! — все с тем же раздражением подумал он. — Неужели я не догадаюсь, что разогреть надо на сковородке. Не на тарелке же!»
Зоя — портниха, живет у черта на рогах, значит, Татьяны и Альки весь вечер не будет дома. Тем лучше. Он включил телевизор и босиком по нагревшемуся за день линолеуму пошлепал в ванную.
«Что же в закройный сегодня не зашел? — вспомнил он, стоя под душем. — Ведь хотел посмотреть — неужели это она так изменилась? Прямо красавица, хоть куда».
Сквозь шум воды было слышно, как в квартире кто-то разговаривает. «Вернулись», — подумал Марат Васильевич с сожалением. Но когда выключил душ, понял, что разговаривал телевизор.
За весь вечер Чичагин больше не вспомнил о Лиде Михайловой. И на другой день не вспомнил, и на третий. Вспомнил только на четвертый, увидев ее фамилию в списке кандидатур, выдвигаемых на Государственную премию.
Директора Евгения Константиновича Ершова вызвали в Москву, и список принесла Чичагину заместитель секретаря парткома — высокая худощавая женщина, с какой-то всегдашней унылостью на лице. Она — Чичагин помнит — и в юности была такой. Тогда еще работала в КИПе — лаборатории контрольно-измерительных приборов — и была там комсоргом, потом членом комитета комсомола. Чичагин, давая ей рекомендацию в партию, писал: «Активная, инициативная». А какая она активная? Смех! Унылая аккуратистка, все бумаги подшиты, скреплены… И вот — поди ж ты! — заместитель секретаря парткома. «Как Ольга-то с ней ладит?» — подумал Чичагин.
В списке стояли три фамилии, требовалось оставить одну.
— А какие соображения были у Евгения Константиновича и Ольги Петровны? — спросил Чичагин.
— В принципе договорились по Михайловой, — все так же уныло сказала заместитель секретаря парткома. — Но у меня лично есть сомнения.
— Какие же?
— По моральной устойчивости.
Чичагин взглянул с интересом:
— Вот как! А что ты имеешь в виду, Тамара Андреевна?
— Вы, должно быть, не знаете, она недавно была в декрете, но она не замужем. Всем известно, правда, что у нее есть человек, и уже много лет, но она не оформляет с ним отношения.
«Хорошо бы послать тебя куда подальше, — подумал Чичагин, глядя в унылое лицо, — вот уж кто застрахован от моральной неустойчивости», — а вслух сказал:
— Будем руководствоваться тем, как согласован вопрос с директором и секретарем парткома. Говоришь, они высказались по Михайловой? Значит, пусть остается Михайлова. Оформляйте там что надо.
Уезжая в отпуск, Ольга Петровна строго сказала своему заместителю:
— Если дадут одну кандидатуру, оформляй документы на Михайлову.
— А как же… — начала было Тамара Андреевна.
— Это я беру на себя, — прервала ее секретарь парткома. — От нас требуют закройщицу, и в цехе нас не поймут, если это будет не Михайлова.
— А так нас в районе не поймут.
— Ничего. Поймут. Это я беру на себя.
На самом деле никакой договоренности не было, и именно это портило Ольге Петровне весь отпуск. Она знала, что в райкоме ее действительно не поймут, надо искать поддержку в горкоме, но перед отпуском столько навалилось всяких дел, что она не успела заручиться чьим-нибудь высоким согласием в горкоме. Теперь это мучило. Всегда мучила какая-нибудь очередная надвигающаяся несправедливость. В прошлом году с квартирами, когда распределяли кооператив. Ночи не спала, лежала, глядя в темноту, рассчитывала варианты. На тридцать четыре квартиры — сто семь заявлений. Кого обидеть, кого осчастливить? Как ни верти, к кому-нибудь все равно окажешься несправедливой. И вины нет, а мучает, мучает.
— Ты с этой работы уходи, — говорила мать, — изведешься.
Вот и матери нет, а работа все та же, и так же изводишься, но некому пожаловаться, рассказать…
Когда-то за тем прессом, на котором сейчас работает Анька Мартышева, стояла Оля Захарова, Ольга Петровна, лучшая Лидина подруга. Лучшая и единственная. Потом дружба распалась как-то сама собой, и других таких подруг Лида больше не завела — не пришлось. В дружбе, как в любви, все один раз.
Вышло так, что они пришли в цех в один и тот же день — двадцать пятого июля тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года. Оля приехала из новгородской деревни и поселилась в общежитии, Лида — из псковской, поселилась у тетки. В остальном все у них очень похоже, и даже сами они были похожи: светло-синие глаза и русые прямые волосы. Сейчас они совсем не похожи друг на друга. У Лиды и глаза и волосы потемнели, волосы стали густые, она скручивает их жгутом и укладывает на затылке в замысловатый узел.
— Запомни, это твой стиль, — говорила ей когда-то Мила. — Никаких перманентов, только гладкий прямой пробор.
— Ну, просто Кустодиев! — восклицала Наталья Максимовна, когда Лида, бывало, садилась в кухне пить чай, придя из бани, в своем цветастом халате.
А Оля осталась все такой же светловолосой, всегда озабоченная, занятая, начала носить очки, еще когда жила в общежитии и училась в институте на вечернем отделении.
Тогда сгоряча чуть ли не все бросились учиться, решили, что в бригаде комтруда не должно быть людей без высшего или хотя бы специального среднего образования. Через год-два поостыли: учиться и работать, да еще если дома муж, ребенок, совсем не просто. Лида была из тех, кто и не поступал никуда. («Мне пока и так весело», — говорила, смеясь, поглядывая на Марата Чичагина, проводившего у них в бригаде собрание.) Оля — из тех, кто поступил в институт и закончил его. Собственно, только одна Оля это и сделала, Нина, бригадир, не в счет. Она ушла на дневное отделение. Три девчонки без отрыва закончили техникум, но институт из всей бригады — только Оля.
Ей вообще все досталось по праву: и почет, и уважение, и высокие должности (секретарь парткома — не как-нибудь), и отдельная квартира сразу после койки в общежитии, и делегатом съезда дважды избиралась. Кое-кто завидовал Ольге: «Ишь так и сыплется с неба!»
Лида, если такие разговоры велись при ней, кидалась как коршун. Не потому, что Ольга была на первых порах этой жизни близкой подругой, а потому, что Ольга все заработала трудом и трудом. Уж Лида знала: не с неба свалилось на Ольгу ее высокое положение. Ольга — трудяга. Немножко сухарь (оттого они и разошлись в конце концов), но это же никому не мешает, кроме самых близких, а близких у Ольги, считай, и нет никого, с тех пор как умерла мать.
Лида пришла тогда к Ольге в первый и единственный раз. Они сидели на кухне и плакали. Мать уже увезли, и Лида вымыла полы во всей квартире — так полагалось у них в деревне: после покойников вымыть избу. А потом они сидели на кухне и плакали. Позвонил директор и сказал, что заедет сейчас за Ольгой Петровной, они с женой хотят, чтобы она этот вечер перед похоронами провела у них. Ольга отказывалась, и Лида слышала, как в трубке пророкотало (у Ершова был густой басовитый голос): «Нет, нет, Ольга Петровна, жена ждет, и, что называется, самовар уже на столе». И Лида ушла.
Когда в прошлом году распределяли кооператив, было великое искушение пойти к Ольге и попросить квартиру. Вряд ли бы дали, конечно, комната у тетки большая. Лида когда-то сдуру прописалась с правом на площадь. Но зато в цехе она считалась лучшей закройщицей, а говорили, что передовикам жилищные условия будут улучшать. Но когда подумала, что Ольга, отказав ей, начнет переживать, — не пошла. Да и не только поэтому не пошла. Чтобы попросить квартиру, надо было, по крайней мере, расписаться с Олегом, и, выходит, расписаться из-за квартиры. Не люблю, не люблю, а как квартира, так люблю? И Лида не пошла ни в партком, ни в фабком. Никуда.
— Ты как считаешь, я неудачница? — спросила она однажды Олега.
— Чего это ты неудачница? — удивился он.
— Ну погляди, у меня ни квартиры, ни образования. Даже мужа нет, — засмеялась Лида.
Они сидели в кафе-мороженом на набережной у моста Лейтенанта Шмидта. Лида пила шампанское, Олег — коньяк.
— Пошли, у меня сегодня премия, — сказал он ей, позвонив по телефону. У него без конца были какие-то премии, сверхурочные.
— За что премия-то?
— Да уж найдут — за что, — посмеивался Олег. — Был бы разметчик, премия найдется.
Он работал разметчиком на Кировском заводе. Как-то принес Лиде заводскую газету «Кировец». Чуть ли не в полстраницы был напечатан не очень похожий на Олега портрет, в подписи под портретом он был назван асом разметки. Показывая Лиде газету, смеялся: «Понапишут же всякую ерунду!» — но видно было, что «ерунда» эта ему нравится и нравится, что Лида забрала у него газету, бережно сложила и убрала в шкаф.
Сейчас, уходя в слезах с Марсова поля, вспомнила почему-то давний разговор с Олегом о том, неудачница ли она, и рассердилась на себя: дура, вот ты кто. Прошляпила все на свете и ноет: «Ах, я неудачница!»
На самом деле она знала, что ничего не прошляпила, не так все это называется, но, чтобы успокоиться и вернуться домой с веселым лицом, надо — лучший способ! — рассердиться на себя.
Тетки в городе не было. Выйдя на пенсию, она теперь по полгода жила в деревне, в доме, который остался за Лидой после смерти матери, возилась там на огороде, даже кур завела. Олег, когда тетка уехала, затеял ремонт. После возвращения Лиды из роддома сказал ей:
— Теперь все. Теперь я живу и никуда не ухожу, и мне твои настроения вот здесь.
Он провел рукой по горлу. Лида промолчала. Пусть живет. Во-первых, нет сил возражать, во-вторых, одной еще хуже.
Дома ее ждал сюрприз. Да какой! Игорь Машков.
— А я в отпуск приехал. Дай, думаю, зайду — сто лет не виделись. Ну, как ты? — говорил он, вглядываясь в Лидино радостно плачущее лицо. (Как только увидела Машкова — заплакала, видно, не все слезы выплакала на Марсовом поле.)