Мода и гении. Костюмные биографии Леонардо да Винчи, Екатерины II, Петра Чайковского, Оскара Уайльда, Юрия Анненкова и Майи Плисецкой — страница 19 из 66

Но и кафтан, похожий на польский жупан, тоже был декларацией о намерениях, пусть более отдаленного времени. Екатерина еще не говорила напрямую о новом разделе Польши, хотя в 1787 году там активизировалась партия патриотов, настроенная против России и поддержанная Пруссией. Императрица словно бы намекала, что с такой же легкостью, как она надевает стилизованный кафтан, она овладеет и Речью Посполитой. Спустя пять лет, в 1792 году, Россия начала военные действия и в следующем году подписала с Пруссией конвенцию о новом разделе Польши, получив белорусские земли, восточную часть Полесья, Подолье и Волынь.

Логично, что эту костюмную декларацию о намерениях 1787 года государыня поспешила зафиксировать на портрете, который потом множество раз копировали живописцы, миниатюристы, граверы. Некоторые из повторов оказались за границей — императрица щедро одаривала европейских дипломатов и государей миниатюрами, списанными с оригинала Шибанова.

Наряд тиражировали не только художники, но и портные. Аналогичные кафтаны и колпаки со шлыком предлагали щеголихам русские журналы моды с начала 1790-х годов. «Околе 1795 года, — пишет Екатерина Авдеева, — были в моде венгерки, то есть шубы с лифом и небольшим теплым воротником. Она застегивалась пуговицами, а иногда шнурами; с этими шубами надевали шапочку, называемой также венгерской, которая была с небольшим собольим или куньим околышем, а тулья у нее колпаком, который загибался на сторону; на конце висела золотая или шелковая кисть».

Екатерина II была не только хитроумным правителем. Она первой среди российских самодержцев осознала военную и политическую силу костюма и создала особый язык моды, которым выражала надежду на новые победы русской армии, высказывала свои патриотические чувства и умела припугнуть европейских государей, формально сохраняя благоразумное молчание.

КОСТЮМЫ И МОДА В ЖИЗНИ ПЕТРА ЧАЙКОВСКОГО

Петр Ильич Чайковский.

Фотоателье «А. Пазетти», Санкт-Петербург. Начало января 1890 г. Коллекция Ольги Хорошиловой


Мы сидели в уютном петербургском кафе, я и мой парижский кузен, удачливый ловец антикварных жемчужин. Было уже поздно, и город привычно и устало менял декорации, готовясь представить зрителям старинный спектакль в сценографии пушкинских белых ночей. Обновленное серебристое сфумато перламутровых сумерек развязало парижанину язык. Он говорил без умолку. Жонглировал цитатами из русских классиков, приправляя их впечатляющими цифрами бидов и эстимейтов.

Разговор предсказуемо перешел на Чайковского. Его фотопортреты, украшенные нервной вязью гениального пера, водились в коллекции ловца жемчужин. Парижанин посетовал: автографы композитора бесценны, но снимки его неинтересны, однообразны. Он ведь почти не снимался, фотографических аппаратов избегал. Носил всегда один и тот же костюм и, в отличие от Пушкина, записного денди, модой не интересовался и щеголем не был. Звучало как приговор.

Спор не всегда приводит к истине, но рождает любопытство. Я робко напомнила парижанину байку о композиторе, как он появился в Москве в монументальной шубе, всех ею насмешив. И современники, кажется, удивлялись неожиданной его трансформации из послушного чиновника в лохматого профессора с бородой народовольца. И, по-моему, где-то кто-то писал о парижской элегантности Чайковского, его неизлечимой страсти к покупкам…

Кузен остался глух к зыбким доводам. Но это было неважно. Мне захотелось выяснить, как именно кудлатый русский композитор преобразился в светского «элегантэна» с налетом грассирующего французского стиля, какие костюмы носил и как влиял на облик и манеры обожавших его современников.

«Стеклянный мальчик» в модном серебре

Чайковский много фотографировался. Известно 130 снимков, включая один, недавно попавший в мою коллекцию из раздерганного архива Николая Нолле. Первая фотография маленького Пети была сделана в Санкт-Петербурге осенью 1848 года.

Осень сорок восьмого — неуютная, грязно-серая, простуженная, всхлипывающая дождями и мокрым снегом. Задувает ветер с Балтики, зыблется, клокочет Нева. Ее воды — оттенка солдатской шинели. В Петербурге все имеет этот оттенок: дома, брусчатка, одежда, люди. И даже лицо императора Николая I нездорового серозного оттенка — он только что отправил армию усмирить венгерских повстанцев. Он болен, он ищет измену. Петербургская осень сорок восьмого была оттенка тюремной робы.

После милого Воткинска и багряной, вечно лгущей Москвы Петербург показался каменным острогом. Уныние Чайковских быстро рассеяли родственники матери, Александры Андреевны. Она родилась здесь, и здесь жила ее французская семья, Ассиеры. Они помогли справиться с подступившей тоской. Отец, Илья Петрович, тоже не считал Петербург чужим. Он учился в Горном кадетском корпусе и позже преподавал в Горном институте. Но, приехав сюда, не понимал, что именно делать, куда теперь податься.

Он покинул любимый, уютный, насиженный Воткинск, где был персоной важной и чтимой, ради новой денежной должности, которую ему обещали в Москве. И ради нее попросился в отставку, получил пенсию и чин генерал-майора (заказал себе тут же серебряные жирные эполеты). Выехал в первопрестольную с семейством. Но его жестоко обманули: один никчемный интриган обвел вокруг пальца и сам занял приготовленный для Ильи Петровича пост. Пришлось ретироваться сюда, в плаксивую осеннюю столицу, чтобы подыскать… Но что? Илья Петрович, от рождения энергичный, веселого нрава, пытался не унывать. В Петербурге есть сослуживцы в чинах — авось помогут, авось обустроится. Нужно подождать. Отставной генерал-майор строчил письма, слал один за другим рапорты, испрашивал аудиенции у вельмож, надеялся.

Этой смутной плаксивой осенью семья Чайковских поселилась на Васильевском острове, близ Биржи, в недавно построенном доме купца Меняева. Злая ирония судьбы — само это место, Стрелка. Меж двух рек, двух дорог, оно словно бы напоминало генералу о его неопределенном безрадостном положении. Чайковский находился на распутье и не знал, какую дорогу выбрать: ждать ли, податься ли восвояси…

Но ждали. И зажили почти счастливо. Принимали радушно гостей, кормили досыта пирогами, селянкой, кулебяками. Александра Андреевна была хозяйкой хлебосольной. Дети послушны, смиренны. Петра и старшего брата Николая родители отдали в ноябре в пансион Шмеллинга на Васильевском острове. Учили их — чему-нибудь да как-нибудь. Но и такое учение давалось непросто. Мальчикам было невыносимо скучно: подъем ранним утром (за окнами кромешная темень, холод), в 8 часов — первый урок. Лишь в пять дети возвращались домой. И так каждый будний день. А еще домашняя работа, занятия Пети с пианистом, господином Филипповым. Заботливая мама жаловалась в письме: мол, дети уж не те, Николай совсем бледный, исхудал, и Пьер тоже.

Их баловали — возили в театры, в оперу и на балет. Маленькому Пете делалось мучительно сладко от музыки, ее стройных звуков, которые пронзали память, тревожили, изматывали, не давали заснуть. От учебы и музыки он тогда сделался болезненно нервным. «Задеть его мог каждый пустяк, это был стеклянный ребенок», — сетовала Фанни Дюрбах, воткинская няня. Он мог разбиться в любой момент. От шутливого упрека рыдал. Много капризничал, бывали даже припадки. Приходилось вызывать доктора, поить микстурами, давать пилюли. За него боялись, им дорожили. Папа называл Пьера «жемчужиной семьи». Очень его любил.

В Воткинске Илья Петрович узнал о забавном техническом трюке — светописи. Солнце будто бы само пишет образ на посеребренных пластинах. То есть, как растолковывали журналы (а технические журналы Илья Петрович выписывал регулярно и зачитывал до дыр), есть будто бы такая камера, вроде обскуры. В нее загружают кассету с пластиной, обработанной парами йода, открывают объектив и ждут, пока солнце сделает свою волшебную работу. Объектив закрывают, пластину проявляют, то есть обрабатывают парами ртути. И светописный образ готов — на пластине остается портрет модели, но в зеркальном, перевернутом отражении. Хитро, остроумно, ишь.

Осенью сорок восьмого в Петербурге любитель технических трюков Илья Петрович Чайковский решил сам узнать, что есть светопись. Его столичные знакомцы дружно обсуждали модную придумку француза Дагера и спорили, какое из местных дагеротипных ателье лучше. Кто-то любил братьев Цвернеров на фешенебельном Невском проспекте, другие захаживали к Венингеру на 4-ю линию Васильевского острова. Ему называли сложные заморские фамилии волшебников по части света. И все дружно хвастались результатами — вертели в руках пластинки, словно зеркальца, в золоченых рамках, в кожаных коробочках. Но увидеть образы можно было только под правильным углом — когда поймаешь на поверхность луч солнца. Хитро.

Итак, решено. Они всей семьей отправились сниматься в ателье. Пришли, разоблачились, прихорошились перед зеркалами. «Светописец» по требованию Ильи Петровича послушно показал аппараты, растолковал технологию. Провел в комнату-студию под стеклянный фонарь. В ней ежедневно по многу раз случалось волшебство — солнце писало образы на посеребренных пластинах.

Фотограф терпеливо рассадил шумное семейство. Объяснил, что нужно делать, а чего делать нельзя (к примеру, шевелиться и моргать). Затем срежиссировал мизансцену, аккуратно поправил одежду, переложил руки, развернул лица, сфокусировал взгляд каждого на предметах, рассеянных по мастерской. Притаился за аппаратом, под черной материей. Внимание: секунда, две, три, пять. Готово. Облегченный выдох. И снова веселый семейный гул.

Через несколько дней Илья Петрович с удовольствием рассматривал изящно оформленный дагеротип. Прищурившись, вертел пластинку, искал правильный ракурс, ловил утреннее солнце на серебро. Подвижный солнечный зайчик забе́гал по лицу, разбудил ленивую генеральскую улыбку. Группа вышла в самом деле недурно. И он в ней — истинный pater familias (хотя в жизни им управляла супруга). Теперь Илья Петрович тоже был в авангарде столичной технической моды. Остался доволен экспериментом, хотя пришлось заплатить целых десять рублей — снимки групп стоили дорого.