Мода и гении. Костюмные биографии Леонардо да Винчи, Екатерины II, Петра Чайковского, Оскара Уайльда, Юрия Анненкова и Майи Плисецкой — страница 23 из 66

Модная бедность

То, что произошло с Чайковским в конце 1861 года, называют перерождением. Послушный чиновник и светский лев, гнавшийся за проворной модой, неожиданно для всех превратился в прилежного студиоза. Его мучают звуки, его украдкой посещает вдохновение, но он еще так мало умеет, почти ничего не смыслит в теории музыки. Учится фанатично и самозабвенно в классах Русского музыкального общества. В сентябре 1862 года поступает в только что открывшуюся Санкт-Петербургскую консерваторию. Никаких спектаклей и вечеринок, никаких полуночных гудений в кафе и ресторанах, никаких променадов и прогулок в экипажах. Все по́шло, все подло. Все в прошлом.

Чайковский влюбляется в музыку по-настоящему. И ему было смешно и даже немного стыдно вспоминать, как еще совсем недавно он примерялся к витринам модных лавок, приценивался к пошлейшим галстукам и мучился оттого, что не может стать «вполне светским человеком». Весной 1863 года он пишет сестре, что сильно изменился, «совершенно отказался от светских удовольствий и от изящного туалета». Осенью отрастил русую бородку и длинные волосы, которые красиво отбрасывал во время музицирования. Он носил неряшливый серый пиджак и мешковатый черный сюртук, мятые брюки, кое-как завязанную бабочку.


Петр Чайковский, студент Петербургской консерватории.

1865 г.


Слишком просто объяснять новый облик Чайковского его похвальным творческим горением, новой, почти монашеской жизнью. Он никогда не был аскетом и затворником. Увлекшись музыкой, продолжал бывать в обществе, но не в том, салонном и пустом, которое столь пленяло его в юности, а в либеральном, студенческом. В нем было модно не следовать моде, неряшливо носить потертые, бедные вещи, подчеркивая свое полное безразличие к светскому лоску и элегантности. В таком обществе предпочитали стиль вольнодумцев-студентов, либеральных профессоров-славянофилов и косматых народников. Будущий композитор, восприимчивый к внешним влияниям, легко перенял облик, популярный в среде учеников Петербургской консерватории, людей небогатых или откровенно бедных.

Проницательный брат Модест почувствовал в новом ампула Петра желание «обратить на себя внимание». Щегольство, легкое, едва уловимое, всегда было частью натуры композитора.

В тот пореформенный период образ студента-вольнодумца широко обсуждали. «Его типичными чертами, — пояснял Александр Бенуа, — была широкополая мятая шляпа, длинные неопрятные волосы, всклокоченная нечесаная борода, иногда красная рубаха под сюртуком». Екатерина Андреева-Бальмонт запомнила студентов косматыми, нечесаными, небрежно одетыми — «в расстегнутых тужурках, из-под которых видны были их русские рубашки». И они смолили как паровозы. Кстати, Чайковский, пристрастившийся к табаку еще в училище правоведения, тоже много курил.

Новый образ позволял неплохо экономить. Петр Ильич, лишенный поддержки отца (тот потерял в финансовой афере весь свой капитал, а в 1863 году оставил пост директора Технологического института), строго ограничил траты и много работал, давал частные уроки, хотя ненавидел это тоскливое занятие всей душою, ведь ученики редко бывали способными. Гардероб не обновлял — донашивал «собственные обноски прежнего франтовства», по меткому выражению Модеста. Вместо вещей «имел какое-то отрепье» — прохудившиеся кальсоны, шаровары, затертый пиджак, изъеденную молью шинель. И это его отрепье вечерами терпеливо штопала мачеха Лизавета Михайловна. Она его любила, жалела и очень сочувствовала его музыкальному гению.

Петр Ильич изредка, но хулиганил — он был ведь еще очень молод. Весной 1863-го вместе с Германом Ларошем, студентом консерватории, пытался пробиться на премьеру оперы Александра Серова «Юдифь». Билеты стоили дорого. На помощь пришел Василий Кологривов, инспектор консерватории. У него всегда были припасены контрамарки для студиозов. Но для того чтобы их получить, Ларош, Чайковский и компания нарядились оркестрантами — белые сорочки, бабочки, черные сюртуки, на ком-то даже фрак. И вся эта молодая, шумная черно-белая ватага с важными лицами беспрепятственно прошла в театр. Там их ждал Кологривов с заветными проходками на балконы и в партер. Очень смеялся остроумному маскараду, который был не последним в жизни Петра Ильича.

В декабре 1865 года Чайковский закончил консерваторию, получив диплом «вольного художника» и большую серебряную медаль за кантату к гимну Шиллера «К радости». Принял приглашение Николая Рубинштейна стать профессором гармонии в московском отделении Русского музыкального общества. Должность не денежная, всего 50 рублей в месяц, но Рубинштейн обещал скорейший перевод в консерваторию, которая вот-вот должна была открыться. Да и в Петербурге Чайковского почти ничего не держало. Он спешно готовился к отъезду.

К новому месту своего вдохновенного служения он отправился в начале января 1866-го года в образе эдакого Ивана Сусанина. Стоял мороз, поэтому молодой профессор, одолеваемый частыми недугами и боявшийся серьезно заболеть, приехал в Москву в шубе. Но какой! Длинная, почти до пят, по-обломовски широкая, из толстого сукна неопределенного цвета, с огромным, устало повисшим на плечах, изъеденным молью меховым воротником какого-то старинного зверя. Называлась она енотовой шубой. Этот гигантский салоп был щедрым подарком Апухтина, человека широкой души и тела.


Петр Чайковский, только что прибывший в Москву, позирует в енотовой шубе, подаренной ему поэтом Алексеем Апухтиным.

1868 г.


Длинноволосый, с кудлатой бородой, в серой каракулевой шапке, Чайковский более напоминал заправского кучера, нежели профессора гармонии. Однако не будем забывать контекст. Середина 1860-х — время не только «ходоков в народ», но и фанатичных русофилов, живописавших идеальную родину-матушку в литературных, ученых и музыкальных сочинениях. Народный стиль был в моде.

Русские шубы, меховые токи «под кучера», жирные бороды и усы, рубахи и кушаки — всем этим псевдонародным антуражем наполняли свои гардеробы «фэшионабли» двух столиц, смаковавшие русскую идею, словно заморскую сласть. Чайковский в апухтинской шубе выглядел модно. И, верно, сам это понимал. Он не спешил расставаться с щедрым апухтинским подарком, носил его несколько лет, а в ноябре 1867-го сфотографировался в салопе в московском ателье. Портреты отправил братьям и петербургским родственникам; такой же, но большего формата заказал для отца.

Чайковский работал в Русском музыкальном обществе много, старательно, но жалованье получал мизерное и экономил на всем. Довольствовался комнаткой в квартире своего патрона, шумного и талантливого Николая Рубинштейна. Мучился там ужасно — от вечных гостей, считавших своим долгом зайти к Чайковскому «на пару слов», и от самого хозяина, врывавшегося к любезному Петру Ильичу когда вздумается. Днем было невыносимо. Ночью тоже — хотелось писать, но Петр Ильич боялся, что скрипом бойкого вдохновенного пера разбудит молодца-пианиста.

Он скромно обедал в дешевых засиженных трактирах, позабыл, что такое цирюльник, выглядел убого. Вихрастый раздушенный патрон понимал и сочувствовал положению молодого профессора, но не желал мириться с его печальными обносками. «Вы ведь, Петр Ильич, профессор теории, профессору так нельзя, это даже слишком неприлично», — стыдил он и без того смущенного Чайковского.


Аскетичный профессор гармонии Петр Чайковский, в облике которого уже не осталось и толики светского лоска.

1868 г.


Модник и бонвиван Николай Рубинштейн.

Ателье М. Панова, Москва. 1879–1881 гг. Коллекция А. Классена (Санкт-Петербург)


Николай Григорьевич почти насильно переменил внешность своего подопечного в согласии с собственными представлениями о моде и хорошем вкусе. Сразу же подарил черный фрак, который давно не носил. Он оказался впору, но смотрелся немного «с чужого плеча». Выдал Петру Ильичу «шесть рубашек, совершенно новых» и потребовал немедленно заказать платье у хорошего портного, услуги которого обошлись в 50 рублей, что равнялось месячному жалованью Чайковского. Петр Ильич не сопротивлялся и в письмах к братьям называл своего патрона ласково — Нянька.

В сентябре 1866 года он стал профессором только что открывшейся Московской консерватории. Вторую половину шестидесятых работал на износ, до одури, до «апоплексических удариков», как сам говорил. Пришлось даже вызвать доктора Юргенсона, и тот нашел положение молодого профессора очень серьезным, «на шаг от безумия». Но опасность, к счастью, миновала.

В 1868-м Петр Ильич закончил оперу «Воевода» и шесть романсов. В следующем сочинил оперу «Ундина» и увертюру-фантазию «Ромео и Джульетта». Его заметили. К нему стали благоволить публика и высочайшие особы. За «Торжественную увертюру на датский гимн», написанную в 1866 году по случаю бракосочетания цесаревича Александра Николаевича и принцессы Дагмары, он получил от царских щедрот золотые запонки с бирюзой. Страшно нуждаясь, тут же продал их пианисту Дюбюку.

Он нуждался и тогда, когда стал получать 1440 рублей в год (против прежних 1200 рублей). Чем больше было жалованье, тем быстрее оно исчезало. Эту странную закономерность композитор объяснил в письме к брату Анатолию: «Что пишешь: отчего у меня нет денег? Их у меня бывает много, но ведь и трат ужасно много! А Боксо? А новое платье и теплое пальто?» а еще Английский клуб, куда часто ходил и хотел стать членом, «да дорого стоит». А еще картишки, в которые поигрывал «по маленькой», но ему не везло — регулярно оставался в дураках. А еще цыгане, к которым ездил вместе с другом любезным Сережей Киреевым. Походы в фотографические ателье — теперь уже к хорошим, дорогим мастерам. Чревоугодие, которому предавался со всей страстью и потом раскаивался в письмах: «Как ни стараюсь жить смирно, в Москве без пьянства и объедения невозможно. Вот уже пять дней я возвращаюсь домой поздней ночью с переполненным брюхом».

Признаваясь в пороках, одолевавших в Первопрестольной, Петр Ильич продолжал наставлять младших братьев на путь истинный. Он слал им дельные советы: «1) трудиться, трудиться, избегать праздности; 2) очень много читать; 3) быть как можно скромнее; 4) не увлекаться желанием нравиться и пленять; 5) не смущаться неудачами; 6) много не воображать про себя и готовить себя к участи обыкновенного смертного».