Поступив в 1864 году в Королевскую школу Портора, Оскар продолжал форсить в алых, голубых, пурпурных блузах, хотя мальчикам его возраста полагались сдержанные цвета. Единственный среди школьников он носил по будням черный цилиндр. И единственный среди них блистал умом. Ставил учителей в неудобное положение неожиданными вопросами, к примеру: «Сэр, что значит быть реалистом?» Он запоем читал. На спор на время пролистывал толстенный роман и пересказывал его во всех подробностях.
Он прослыл всезнайкой, но никто не звал его «ботаном»: Уайльд не сидел за унылой свечой в пустынной библиотеке. Он схватывал все на лету — и греческие драмы, которые неплохо переводил, и школьные сальные шуточки, которые отлично пересказывал. В последних классах пристрастился к Эсхилу и вечно бормотал его строфы. С «Агамемноном» на устах закончил Портору, с «Агамемноном» в сердце поступил в дублинский Тринити-колледж. И там учился с необыкновенной легкостью, получал похвалы от профессоров и награды. Золотую медаль имени Беркли ему вручили за успехи в греческом языке.
Уайльд быстро сошелся с профессором античной истории сэром Джоном Махаффи, известным специалистом в области беспорочного эллинского искусства и порочной эллинской жизни. Генерал (как прозвали его студенты), рыжий, властный, с пышными бакенбардами, восхищал Уайльда.
Профессор был полиглотом, владел даром убеждения, часами рассуждал о Платоне, цитировал его «Пир», объясняя самые опасные места. К примеру, строчки о любви между взрослым мужчиной и красивым юношей. Сэр Махаффи называл ее «идеальной взаимной привязанностью», допускающей плотскую страсть, неизбежно вспыхивающую между ними. Генерал даже осмелился на дерзость: в 1874 году издал труд «Общественная жизнь в Греции от Гомера до Менандра» с благодарностью Уайльду и несколькими страницами о той самой «мужской привязанности». Он кратко, по делу растолковал, почему греки, в отличие от викторианцев, не считали ее противоестественной. Уайльд ликовал: любимый профессор совершил настоящий общественный подвиг. Но Генерал одумался. В следующем году вышло переиздание «Общественной жизни» — без посвящения Уайльду и проникновенных строк о запретной любви. Впрочем, главные слова были сказаны, они уже проникли в отзывчивую душу стеснительного студента и начали ее преображение.
Махаффи влиял и на внешность любимого ученика. Оскар отрастил пышные «генеральские» бакенбарды, пристрастился к сигарам, которые курил обожаемый профессор, и к чудным безделицам, которыми студент, в подражание мэтру, украшал свои комнаты.
Мир Уайльда начался с Махаффи, но не заканчивался им. Студиоз следил за новостями в литературе, театре, живописи. Увлекался прерафаэлитами, полюбил лилии, воспетые поэтом Данте Габриэлем Россетти. Зачитывался Суинберном, смаковал его утонченный эрос как драгоценное вино. Творчество художника и дизайнера Уильяма Морриса также не оставляло его равнодушным. Платья, придуманные им для супруги Джейн, позже вдохновят Уайльда на эксперименты в моде.
Одевался он в то время почти как в Порторе, то есть ярко и вызывающе. Пестрые блузы, яркие галстуки, брюки, которые сокурсники называли диковинными. Оскар отшучивался: «Эти брюки я буду носить у Тразименского озера, я поеду в них в Умбрию». Но Италия оставалась пока лишь мечтой. Вместо Умбрии он отправился в Оксфорд, в Колледж Магдалины, выиграв стипендию на обучение на классическом отделении.
Первое, что он там сделал, — избавился от ирландского акцента, казавшегося теперь вульгарным, неуместным, провинциальным, во всех смыслах démodé (вышедшим из моды). В остальном Оскар почти не изменился. Ненавидел зубрежку, схватывал знания на лету. С удовольствием прогуливал лекции, хотя никогда не пропускал выступлений профессора Джона Раскина, своего нового кумира.
Раскин был забавным сухарем: говорил о вере и крепко верил в то, что говорил. Средневековье было золотым веком человечества. Готические пинакли были символами души, пробуждающейся для христианской веры и жизни вечной. Витражи церквей являли собой копию истинных цветов рая, уготованного благочестивой пастве (студентов Раскин в ее число не включал). Раскин почитал невинное Средневековье выше нечестивого Ренессанса. Профессор ощущал дух беспорочной готики лишь в Раннем Возрождении — в тихих монументальных людях Мазаччо, в фарфоровых хрупких святых фра Анджелико, художника и монаха. Когда Раскин описывал его чистых златовласых мадонн в голубых омофорах, голос его дрожал, мелко тряслась шелковистая борода, ледянисто-синие глаза таяли крупными слезами. Раскин проклинал гениев — да Винчи, Рафаэля, Микеланджело. Они замусорили живопись телами и пороками. С Высокого Возрождения, по мнению профессора, начался упадок искусства.
Уайльд близко сошелся с Раскином, но друзьями они не стали.
Другой его оксфордский кумир — профессор Уолтер Пейтер. Оскар не посещал его лекций, но упивался его ядовитыми книгами и пил иногда с профессором английский чай. Гуляли они под ручку.
Пейтер был антиподом Раскина. Карикатурный, сутуловатый, застенчивый, лысый. Его пышные усы нависали над губой, в них неизбежно застревали и пища, и слова. Профессор говорил так тихо и шепеляво, что его почти никто не слышал. Но говорил он вдохновенно, нараспев, закрывал от удовольствия глаза, забывался и воспарял и, вдруг очнувшись (от злого студенческого смеха), не мог сразу понять, где он, в Александрийском ли мусейоне или в душной аудитории.
Уайльд обожал Пейтера за глубокое знание Античности, изысканный слог, за «Очерки по истории Ренессанса», которые цитировал бесконечно, в годы студенческие и позже, в годы писательские, успешно выдавая профессорские изречения за свои. Он разделял с ним мнение о том, что искусство следует постигать душой, ибо только душа может ощущать и выражать красоту, и, значит, искусству чужды архивная логика, законы здравого смысла и законы морали, оно не ведает, что такое естественное и противоестественное, оно никому и ничему не служит. Искусство существует лишь для самого себя. Чтобы его познать, нужно уметь переживать. Душа зрителя должна «гореть ровным и твердым пламенем».
Уайльд слушал Пейтера с горящими глазами и пламенеющим сердцем. Он превратился в его верного последователя и, в общем, оставался им до конца жизни, хотя в зрелые годы часто критиковал профессора за тяжелый язык и кабинетный склад натуры. Пейтер похоронил свою натуру в резном ореховом гробу университетской библиотеки. Уайльд, огненный экстраверт, свой чувственный нрав хоронить не собирался. Он воплотил кабинетные идеи профессора в творчестве и в жизни, доказав их полную несовместимость с викторианскими представлениями об искусстве и морали. Если бы не Пейтер, вероятно, не было бы ни «золотого» Бози, ни драматичного суда, ни трагичного De Profundis, в котором несколько проникновенных строк посвящены усатому профессору.
Но Пейтер не только воспламенил душу ученика. Он пробудил интерес к прекрасным вещам, которыми Оскар стал наполнять свою оксфордскую квартиру. Здесь были фарфоровые безделицы эпохи Людовиков и раскрашенные танагрские статуэтки из Древней Эллады, ковры и резные столики, фотографии и репродукции полотен, рисунки Блейка и Бёрн-Джонса и даже мольберт с незавершенной картиной (любимая тема студенческих шуток).
Уайльд поклонялся лилиям, которые воспевали прерафаэлиты и обожал Пейтер. Они стояли во всех комнатах, распространяя тревожно-сладкий аромат. Начинающий эстет приобрел для цветов благородные вазы — большие, голубые, старинные, возможно севрские. И не мог решить, что же ему нравится больше, лилии или фарфор. Легенда гласит, что Оскар, громко любуясь вазами в присутствии друзей, заявил: «С каждым днем мне все трудней соответствовать моему голубому фарфору». Эта фраза будто бы сразу облетела университет, попала в анекдоты и даже в сочинения Уолтера Пейтера, высоко оценившего ее глубокий смысл.
Уайльд и впрямь не соответствовал своему фарфору — ему хотелось разнообразия. Он не смог устоять перед пышным золотым сервизом для завтраков. Приобрел зеленые графины для кларета и бокалы рубинового оттенка для шампанского. Он ими любовался и щедро угощал дорогими напитками дорогих гостей. Бывало, засиживались до утра.
Уайльд тратился на экстравагантные наряды. Если сокурсники надевали на прогулки куртки песочного оттенка, он форсил в кирпично-красных или энергично-желтых. Если они наряжались в твидовые костюмы в мелкую клеточку, он заказывал у дорогого портного Мьюира «сверхмодный комплект из ангорской шерсти» в самую крупную клетку. Он носил голубые шелковые галстуки, высокие воротнички, эффектные шляпы с загнутыми полями, подвивал длинные волосы и смущал друзей женскими ужимками и виляющей походкой.
Оскар Уайльд, студент второго курса в Оксфорде.
1876 г.
Уайльд обожал маскарады. В 1878 году на ежегодный весенний бал явился блистательным и грустным принцем Рупертом, героем Английской гражданской войны XVII века. Костюм, взятый напрокат, невероятно ему шел. Сливового оттенка бархатная куртка и бриджи с разрезами, шелковые чулки и мягкие черные туфли с бантами, фетровая шляпа с плюмажем, шпага на изысканной перевязи… Он был принцем ночи. Пил и танцевал до самозабвения. И на следующий день решил, что с костюмом расстаться не в силах. Выкупил его у мастерской и носил дома, чем очень забавлял гостей.
Во время учебы в Оксфорде он совершил приятную поездку в Грецию с уважаемым профессором Махаффи и его молодыми спутниками. Посетили Закинф, Эгину, Микены, Афины. Напитались солнцем, пряными весенними ароматами и терпкими мифами в исполнении Махаффи. Профессор так опьянел от запахов и видов, что позволял себе смелые высказывания о красоте мужского тела, столь пленявшей Юпитера и философов, равных ему по силе ума.
Уайльда поразили не только ароматы Греции и мраморные торсы героев. Он высоко оценил искусство национального костюма: затейливую вышивку жилетов, краги с кисточками, длинную белую блузу, перехваченную узким пояском. Она казалась забавным платьем, почти балетным. Молодой женственный щеголь поддался соблазну: зайдя в фотографическое ателье, потребовал самый элегантный народный костюм, а