Мода на короля Умберто — страница 11 из 29

— Разве не для себя любишь? По-моему, все эти взаимности — чепуха. Или ты собственница?

Да мне просто нравится, когда меня гладят по голове. Как он не чувствовал, что его сдержанность могла сделать меня навязчивой! Тоже еще простота — решиться на главное и пренебречь пустяком. Ну, не замрешь ли, услыхав:

— Мне всегда будет казаться, что я сначала воспользовался случаем, а потом женился на тебе, чтобы загладить вину. Я и так всю жизнь в подсудимых…

Конечно же я пропустила мимо ушей все слова, кроме «женился…». Надумал жениться, не спрашивая даже моего согласия! Или оно не имело значения? А может, желание помочь значило для него больше, чем какая-то там любовь?.. Я понимала, что он умнее и благороднее меня. Но чтобы настолько?!..

Просто интересно, что же во мне такого, почему в разговоре со мной он отшучивается или бросает слова, которые не имеют ко мне отношения? И вот, подойдя к книжному шкафу, я увидела в глубине стекла его взгляд. Нежный. Измученный. И резко обернулась. Но нет… Он и не думал накидываться. Напрасно испугалась. Спокойное лицо. Чуть бледное, правда. И все.

А Галя-то, называется, соседка по общежитию! Не дает слово вставить, до того разошлась. Когда волнуется, она налегает на еду. Тем усерднее, чем сильнее кипит. И, как глухарь, слышит одну себя. В Москве, кричит, без меня народу хватает, и научные работники — сплошь чумовые, не до баб им, и дерево по себе рубить надо! Я уж пожалела, что затеяла разговор.

И сомнения мои, и все, что требовало разгадки в словах Мити, осталось при мне. А сказал он в тот вечер, когда не соблазнился, не погладил меня по голове:

— Нужно же совершить что-нибудь непрактичное! Ну, честное слово, не все же раскладывается по полочкам! И вообще надоело заниматься потребительской кооперацией.

Что за странное объяснение — без любовных слов? Или научные сотрудники не испытывают любви к тем, кто внушает им чувство покровительства?

Я хотела, чтобы Галя разъяснила: бывают ли с виду безразличные настоящими влюбленными? Могут ли чувства от пылкости отупеть? Но Галя распечатывала новую консервную банку с таким видом, словно я повинна в чем-то бессовестном. И я передумала откровенничать.


Вот эти проклятые воспоминания, северные, не давали покоя в Москве. Зачем мучиться: любит не любит, если Митя привез меня с Кольского и даже от книг не оторвал — сиди, готовься в институт. А я все равно маюсь как неприкаянная. Медовый месяц себе отравляю. И в чувствах услады не нахожу.

Так и в тот день, когда я привела Динаму.

Увидела ее возле закрытых дверей магазина. Стоит в плюшевой жакетке. Сумища в ногах огромная, с надписью «Динамо». Чуть не плачет. Вид ее скорбный сердце и подточил. Сразу ясно: человеку переночевать негде.

— Вы что же, приезжая? — спрашиваю.

— Проездом, детка, проездом. К дочке во Владимир еду. Подарком хотела угодить, да, видно, пустая затея. А жалко, ей-богу, жалко: у ней там радости мало.

От слова «детка» я подавно расчувствовалась. Еще раз оглядела ее жакетку на рыбьем меху. Лицо обветренное, красноватое, губы в трещинках. И взгляд не то чтобы просительно-жалкий, но слегка по-собачьи покорный. Не могу я, когда у человека взгляд без достоинства.

Не стала я вдаваться в подробности: наверно, дочка ее вроде Гали, только у Гали я есть, свой человек в столице, этой же когда теперь повезет, когда снова поедет через первопрестольную? Я и спрашиваю:

— Раскладушка вас устроит?

Пустые слова, если человек готов хоть в коридор, но под замок. Так боится темных личностей. А у нас даже парадное запирается, не то что квартира.

Подхватили мы сумку и прямиком к нам. По дороге растолковала, что живем в центре, а муж мой — парень хороший, понимает, что люди должны входить в чужое положение.

Митино удивление я почувствовала сквозь свой протест. Но перетерпел. И неприязненного вида не показал. Чай вместе пили. Три вечера усаживались за круглый столик, люстра о пяти рожках нам светила и отражалась в никелированном чайнике.

Гостье у нас понравилось, она задержалась еще и купила вторую сумку. Прямо контейнер, хорошо помню: синее с белым и буквы литые, размашистые: «Динамо». А хозяйку как звали, забыла. Да и она нас, наверно, уже не помнит. Хотя мы для нее старались. Как вторую сумку наполнила, так и пропала. Вроде утром подалась с поклажей в камеру хранения, обещала вечером быть. Вечером же глядим — четыре рубля на столе, бумажка в бумажку — вот тебе и все прощание. Впопыхах обронила посылочные квитанции. Но адреса нет, куда переправишь?

Митя и прозвал ее Динамой. Сначала я слушала его упреки равнодушно. Понять не могла, за что бранит. Я подозревала, что он против моей самостоятельности, но таким ретивым еще не видала его. Помню, начал с того, что я — нецелеустремленная натура, сплошная волевая бездарность: отрываюсь от книг, размениваюсь на пустяки. Остальное позабыла, но не забыла его глаз — обиженных, упрекающих. Мне, может быть, самой досадно: нежная пора проходит, растрачивается куда-то, а взамен?.. Ни мира в душе, ни спокойствия. Но как пренебречь человеком? Не приютить Динаму? Чувствую: говорит не те слова, не ко взгляду. Я и думаю: зачем молодую жену ругать, если ее можно поцеловать? На исходе медовый месяц. Нет, выговаривает! Рассердилась и выпалила:

— А я не считаю Динаму плохой! Ну и что, если не попрощалась? Спешила, наверно… Не ради же церемоний предоставили ей кров.

Дело того не стоит, чтобы о нем толковать. И не стала бы рассказывать про Динаму, не имей история продолжения.

Родители Митины взъелись — вот что обидно. Без того недолюбливали меня. Особенно Митина мать. Простолюдинкой необразованной звала, попрекала провинциальностью. Из грязи, мол, в князи, хоть и не взяла их высокородную фамилию. Про нее можно было сказать, что она держала фасон и манерой вести себя, и страдальчески оскорбленным тоном. Ну а я не возражала, потому что Митина мать действительно была несчастна, утратив одного из двух подчиненных, не считая младшего члена семейства — кота Пахомки.

Видно, на роду мне написано быть никудышной невесткой. Я к Митиной матери — с расположением, она — в штыки. И первое время, и позднее. В крайнем случае попросит приглядеть за котом, когда сама с мужем на курорте. Я предложила однажды помощь, но она решила — от хитрости. Будто мечу на министерский паек, который положен Николаю Викентьевичу — Митиному отцу. Оттого и вызвалась доставить продукты из распределителя.

Я и не знала, что магазин, где она покупает, так называется. Универсам, думала, и универсам. Но Митина мать меня поправила:

— Универсам — это для «пипла», — и опустила серебряную ложечку в банку с водой.

На подоконниках у нее стояли банки, где наподобие сердечников тускло поблескивали ложечки: Митина мать заготовляла впрок воду с ионами серебра, потому что водопроводную не употребляла: с хлоркой.

— Чем, — спросила я, — отличается «для пипла» от «не-пипла»? — и залюбовалась трепетным отражением воды на стене. И не обратила внимания на то, что Митина мать задержала на мне взгляд дольше обычного. После же голосом, в котором тоже чудилось что-то серебряное, сказала:

— У них, например, почки продают, — и закупорила банку. И отражение зеленоватого омутка исчезло.

И лицо у Митиной матери было блестящим, точно серебро, которое она влила в себя, стало проступать сквозь кожу.

Какую, однако, власть возымела она над мужем, если в ее присутствии Николай Викентьевич старался со мной не говорить. Зато без нее! Хлебом не корми, но дай Николаю Викентьевичу рассказать, как в тридцатые годы с ним, Колькой, в общей коммуналке на бывшей Каретной обретался и американский концессионер господин Меграм, король авторучек.

В честь первого выпуска господин Меграм собрал ребятню дома и вручил каждому по авторучке. Подарил и Кольке. Но тут же верзила из соседнего дома подкараулил и отобрал. Да еще надавал тумаков за то, что принимает капиталистический подарок. Колька заревел, господин Меграм услышал и потихоньку сунул ему другую авторучку.

А еще в их огромной коммуналке жил Дуглас — сын режиссера, теперь знаменитого. Он очень сердился, что папашу угораздило назвать его в честь голливудского киноактера. Этот Дуглас любил появляться на кухне в самую толкотню… со змеей на шее. Хозяйки знали, что змея дрессированная, но все равно бросали керосинки, примуса и опрометью кидались в коридор, и госпожа Меграм первая. Оставался только старик Михаил Федорович. Он плавал когда-то кочегаром на одном броненосце с Новиковым-Прибоем и говорил, что в Цусимском сражении видал змеёв похлестче. И спокойно продолжал замачивать вязигу для пирогов, потому что не доверял бабе ответственные дела.

Так что закалка у Николая Викентьевича основательная. Это теперь жена говорила про него: «Николай Викентьевич — человек бомонный».

Он действительно гордился тем, что где-то за границей занимал двухэтажный номер и ему на колесиках вкатывали завтрак. На столике стояла ваза, слепленная из хлеба, он отрывал от нее кусочки и кушал. А при номере был туалет с хрустальным унитазом. Но что поразило сильнее всего — это рассказ о саланганах.

Есть такие стрижи на островах Индонезии. Живут в пещерах. Там строят необыкновенные гнезда. Из собственной слюны. Если в пещеру не заберется сборщик гнезд — именно гнезд, а не яиц! — они спокойно выводят птенцов, а если заберется… То гнезда попадают в ресторан. Из них приготовляют кушанье «Ласточкино гнездо». Николай Викентьевич утверждал: деликатес, каких мир не видывал. «Кон-со-ме!»

Николай Викентьевич — рассказчик отменный. Предпочитал диковинные слова и лихость в рассказе. Отыщет словцо, которое никто не слыхивал, ради него и затеет.

Однажды сидит, книгами обложился. Древнеримских авторов. Из библиотеки выписал. Оторваться не может, нужные места отмечает ногтем.

— Вот выуживаю… — поясняет, — разные сведения касательно вилл и бассейнов. А то что же получается?! В какой-то несчастной Помпее баня была красивей нашего музея. Хочу у себя на даче соорудить