Мода на короля Умберто — страница 20 из 29

Просила хозяйка, но Анна не могла этого знать, а если б и открыла глаза, все равно, одолеваемая кошмаром до полуночи, не увидела бы ее с кружкой горячего настоя.

В полночь очнулась. Вместе с явью возвратилось понимание того, что лежит на кровати, между стеной и занавеской, что укрыта знакомым одеялом и так тяжело придыхать во сне может только Алдона.

Две недели хозяйка посылала детей в лес за брусничными листьями, чтобы поддержать больную, пока не отыщется какой-нибудь врач с запасом порошков от желтухи. И врач нашелся, словно призванный самой судьбой, хотя в судьбу не верил, никогда не изучал линии на своей ладони, и до войны давал цыганкам деньги за одни их ласковые уговоры и желание заглянуть в его маняще-шалые глаза.

Заметив на улице маленьких детей, врач подумал: «Значит, и мать молодая» — и мягко спросил: «Где мама?» Дети почуяли в нем доброго человека: ведь он разрешил потрогать кобуру и говорил так же, как они, — по-русски. Показали ему короб с листьями, пересыпанными снегом, решив, что этого достаточно, чтобы вызвать желание помочь их больной матери. И, молча, повели к дому.

Запах вываренной травы, так же как и завешенный угол и скованность детей вблизи него, выдавали в доме болезнь.

Прежде чем свет упал на желтое лицо с дрогнувшими веками, врач кашлянул на случай, если больная не услышала скрип двери, и размял холодные пальцы, словно заранее зная, что понадобится прощупывать увеличенную печень.

Он предпочел бы тянуть время и ловить пульс, чутко сжимая запястье, чем просить женщину раздеться на его глазах; привыкший к раненым, он растерялся перед этим невредимым телом, да еще молодым, длинным, как будто загорелым на вид, и не сразу припомнил, какими лекарствами изменить нарушенный состав крови, текущей под горячей кожей, к которой только что прикасался и которую ощущал весь обратный путь к полевому госпиталю.

Врач был далеко от литовского хутора, среди готических руин взятого Люблина, когда дети перестали его вспоминать, захваченные расставанием с Алдоной и долгим переездом в товарном вагоне, на полу которого Анна гадала, чем встретит освобожденный Псков. И радость быстрого выздоровления гасилась неизвестностью.

И вот теперь, когда минуло столько лет с тех пор, как она увидела груду развалин вместо своего дома у реки Великой и вскоре узнала о гибели мужа на фронте, когда прошла через послевоенные муки с жильем, труд санитарки, чернорабочей, посудомойки, пережила смерть взрослого сына и горе дочери, похоронившей в Керчи молодого мужа, когда сама перебралась в Керчь и поступила на комбинат, она могла вспомнить свои давние слова: «Какой от меня прок? Хватило бы сил уцелеть» — и смириться с прощальным одобрением врача: «И орлицу вынуждают ловить мух». Правда, на смирение ушло полжизни — вдвое меньше, чем на само стремление к счастью, если оно было возможно до той минуты, как она вновь ступила на псковскую землю, и после этой минуты, когда огромные ее силы расточились на житейские невзгоды, если оно возможно вообще как нечто большее, чем ожидание, надежда и жизнестойкость.


Если в скрытом воспоминании неизменно лишь ощущение, все остальное: характеры, события, впечатления — через какой-то срок становятся не теми, какими были в действительности, — лучше или хуже, то выявленное перед другим, подвергнутое действию чужого восприятия, и ощущение теряет изначальность. И сейчас, вызывая в воображении незабытый голос, я нахожу в себе прежнюю готовность сопереживать, словно мне только предстояло услышать эту судьбу.

ПИЛИГРИМ МОЛЧАНИЯ, или НЕВИННЫЙ СКВОРЕЦ

…И тогда Завитухин избрал молчание.

Вид этого хмурого человека, одетого в клетчатую рубашку и обвислые темные брюки, угнетал. Никто из сотрудников аптеки, где он работал, не мог припомнить случая, чтобы он участвовал в разговоре. Заведут о начальстве, о новых фильмах, любви — согнется над склянками, будто, кроме фармации, ничего на свете нет. Даже Катя Жаркова, кассирша и вообще приметливая женщина, которая служила в аптеке дольше других, не могла точно сказать, какой у Завитухина голос. По всклокоченным бровям, напоминающим в месте соединения елочную верхушку, по седой шевелюре торчком, колючим щекам было похоже, что хриплый бас. А там — кто его знает? Может, у него и вовсе голоса нет. Может, пропил или сорвал при таинственных обстоятельствах…

По утрам сослуживцы встречали Завитухина минутой молчания. Он открывал дверь, встряхивал головой и, бесшумно ступая бережеными туфлями, проходил к рабочему столику. Завитухин не смотрел укоризненно, не изображал на лице пренебрежения или чего-то оскорбительного для трех своих сотрудниц, таких же, как он, фармацевтов, но в безмолвии, которое наставало с его появлением, было что-то предгрозовое.

Не случайно Надежда Дмитриевна Избицких, уважая его ученость и опыт, подозревала, что на совести у него не одно демоническое преступление. Иногда, куря возле окна, она злословила, будто бы Завитухин наглотался кактусов, и они таким причудливым образом проросли сквозь него, и ничем теперь эти шипы не возьмешь: ни бритвой, ни кусачками.

Единственным человеком, кто не одобрял домыслы Избицких, была Нинель Циальская. С улыбкой, блуждающей по вытянутому лицу, она уверяла своих подруг: женись Завитухин на ней, сразу перевоплотится, станет просветленным, словоохотливым, а если и появится мрачность, то разве от сознания, что слишком много любителей чужих сокровищ. Избицких стряхивала пепел на подоконник и жестко напоминала Нинели, что она замужем и успела нарожать кучу девчонок. Нинель, вздыхая, соглашалась, но всякий раз твердила свое.

С нетерпением и протестом в круглых, как обручальное кольцо, глазах выслушивала обеих Зинаида Васильевна Филимонова. Потом категорически заявляла, что у Завитухина болезнь желчного пузыря, оттого и коричневый цвет лица, и если бы он сделал зондирование и пил пчелиный прополис, то сразу пришел бы в норму.

А избрал Завитухин полное молчание не сразу. Началось это со школы, когда первая наставница Вера Львовна Диева решительно и нестандартно повела учеников в люди. Утром впорхнет в класс, поздоровается рокочущим голосом и сразу: «Вчера хотела купить у нас на Арбате Чайковского, Чехова, Тараса Шевченко. Кругом Утесов, Утесов, Утесов!..» Или: «Была на концерте Лемешева! Роскошь!» А после начинала говорить о том, как из двух слогов складывается «мама», «папа», «кукла».

И в ответах она ценила нестандартность, утверждая, что урок просто повод для общения интеллигентных людей. По мере того как ученики, стоя у доски, вспоминали о домашних покупках, об именинных вечерах, о поездках на дачу, семейных ссорах, Вера Львовна все отрешеннее и реже постукивала по журналу и к концу урока была так поглощена рассказами, что не замечала Завитухина, который вскакивал первым при звонке на перемену. К тому времени, когда Вера Львовна обратила внимание на эти вскакивания, она уже знала, что причина здесь не в невоздержанности Завитухина, а в пагубном влиянии его отца, ни в грош не ставившего нестандартность обучения. Требование старшего Завитухина — «Говорить по делу» — насторожило Веру Львовну и заставило отнестись к младшему со всей возможной строгостью. Краткие ответы Завитухина Вера Львовна не могла рассматривать иначе как проявление упрямства и наследственной скрытности. С глазу на глаз она со значением погрозила Завитухину пальцем и свистящим шепотом приказала прекратить подкоп. Но Завитухин продолжал говорить по делу, а если и копал, то не там, где рылись другие.

Начальную школу Завитухин окончил, получив самое скудное из выпуска свидетельство, хотя среди соучеников за ним утвердилась слава всезнайки, закрепленная почетным прозвищем «Ходячая энциклопедия». Уважение к нему возросло особенно после того, как Завитухин откликнулся на пламенный призыв учительницы: «Кто найдет в школьном учебнике по литературе шесть ошибок, получит пятерку». Завитухин нашел на две пятерки, потому и не заработал ни одной. Впрочем, против звания «Ходячая энциклопедия» Вера Львовна не возражала, находя, что чувство реальности в учениках — явление отрадное и нестандартное. Но к чему приводят неофициальные признания и чем пахнет благодушная мягкотелость, выяснилось в пятом классе. Мало того что Завитухин продолжал вскакивать, лишь раздастся звонок, он нахватался где-то мыслей, будто на собрания ходят только те, кто их любит. Чтобы Завитухин не смог ускользнуть из школы, возле туалетных, на лестницах, в коридорах, у парадного и черного выходов из школы выставлялись патрули, они-то и загоняли Завитухина в класс. Но стоило Завитухину заявить, что участвовать в голосовании на выборах старосты и его помощника он не будет (заранее, дескать, утверждены руководительницей, педагогическим советом и директором), как его больше не просили проявлять активность, тем не менее из класса не выпускали.

Когда Завитухин поступал в фармацевтическое училище, ему не стали портить будущего и, желая добра, написали в характеристике, что он социально запущен и общественно зелен. Он сдал вступительные экзамены на «отлично», но не был принят, хотя доброжелателей и тут оказалось не меньше. С этих пор Завитухин окончательно разделил людей на тех, кто говорит «по делу», и тех, кто «не по делу», совершенно упуская из вида тех, кто охвачен жаждой добра.

Долго еще склоняли в школе Завитухина, стараясь извлечь из его жизни урок для других, так как неактивному гордецу предопределяли после окончания десятилетки не учебу в институте, а совковую лопату, камнедробилку, печь для обжига кирпича, в лучшем случае — металлургический агрегат. Действительно, после десятилетки характеристику Завитухин получил в прежнем духе и попал на фабрику синтетического волокна. Равнодушие мастера к новейшим методам воспитания позволило Завитухину усовершенствовать пряженамоточный станок и стать ударником. Если бы не склонность к лекарственной химии, он оставался бы на фабрике до скончания века. Но здесь ему дали такую характеристику, что ректор медицинского института, куда Завитухин поступил, написал фабричному начальству разъяснение, по каким причинам Завитухина зачислили всего-навсего студентом, а не предложили ему заведование кафедрой.