Медведица чувствовала, что все люди беззаботны и заняты собой настолько, что ценят в живом лишь источник своего веселья.
«Зеленая балка» отличалась от других домов отдыха разве что расположением на окраине старинного городка, обсаженного капустой, и невеликостью единственного корпуса. Его новая крыша блестела среди деревьев, как одинокое озерцо, и заставляла тосковать по незаросшим рекам, где еще можно купаться. Здесь тоже уходили в отдых с тем ощущением, с каким одинокие вкладывают себя в театральные зрелища, убежденные, что ими движет потребность в знаниях, а не забота наполнить свою жизнь видимостью счастья.
Талышева не позволила себе раскаяться в приезде. Она верила, что первое впечатление сотрется, и надеялась на силу новизны, к которой можно приспособить свою растерянность. И тогда все непривычное — люди и природа — займут мысли по необходимости и без усилий, не требуя участия, одной лишь сущностью.
Впервые войдя в свою комнату, Талышева приняла ее сумеречность, вид на сырой угол сада и тесноту, спасшую от возможной соседки. Она поставила чемодан возле кровати и успокоилась тем, что можно и не выходить отсюда. Но преждевременная неловкость перед горничными и всеми любопытными заставила ее подумать о природе, о каком-нибудь безлюдном уголке, где можно побыть в горести.
Она вышла под деревья парка и, свыкаясь с их продуманной посадкой, постигала раскиданность построек и так умеряла в себе дух бродяжнической любознательности да еще тягу к близкому неизведанному. Возле библиотеки она задержалась. На дверях с огромным замком висело объявление, сообщавшее, что лекция «Последние дни Пушкина» отменена и что вместо нее состоится встреча с психотерапевтом кандидатом Бублюкиным. Талышева рассеянно прочитала, не сразу сообразив, что речь о позавчерашнем дне. Что-то скоморошеское почудилось ей и в тексте, и в листе бумаги, и в самой беспечности людей, забывших снять объявление. Да и в том, что она сама так долго вчитывалась в строки. Талышева неуверенно отошла и, пройдя несколько шагов, снова остановилась — возле фонтана.
Вода, плоско струившаяся, возникала на губах каменного мальчика и каплями осыпалась в бассейн, где цепенели красные рыбы.
Рыбы и чужой интерес к мокрому мальчику привлекли к фонтану ребенка: он подошел сбоку и в напряженном одиночестве захотел постигнуть тайну текущей воды, выражая непонимание невыговоренным вопросом: «Почему у мальчика всегда текут слюни?» Талышева не решилась заговорить с ребенком из боязни детского чутья на душевную боль. Тяготясь своей растерянностью, как голодом, она свернула в пустую аллею.
Талышевой недоставало дорожного покоя и стука колес: она успела привыкнуть к ним в поезде, как привыкла у себя в Москве отправляться на службу одним и тем же путем, обрабатывать бумаги, сходные словами и построением, — они назывались техническими условиями, в обеденный перерыв покупать продукты для семьи и вечером возвращаться домой с ощущением прожитого дня. Все четырнадцать трудовых лет Талышева пробыла в одной и той же конторе, но привычка не переросла в увлеченность работой. Жажду разнообразия Талышева утоляла редким посещением художественных выставок. Она любила музеи. Правда, в них она особенно остро чувствовала себя неудачливой, хотя и жила потом надеждой на изменение своей жизни.
Перелом этот она представляла себе как преодоление разграниченности между той жизнью, в которой пребывала, и той, какая наступит. Она ждала накопления перемен вне себя, достигнутого ходом человеческих и природных сил, чтобы войти в них как в зону скрещения лучей, откуда немыслим возврат к бытовой зачумленности: нехватке денег, взаимоотношениям с бывшим мужем, тяжбам со свекровью, безнадзорности своих детей, а также ко всему, о чем и думать не хочется.
Когда начальница наконец поняла, что работа в конторе для Талышевой не обязательное применение ума, а случайное пристанище вроде того, где пережидают непогоду, она перестала ее жалеть. Заодно и вернула себе уважение более умелых сотрудников, оградившись от талышевской благодарности. Переведя подчиненную на легкую работу, начальница надеялась, что теперь мысли Талышевой о доме не будут мешать ее службе. Но стоило отправить Талышеву с важной бумагой в министерство, как Талышева потеряла бумагу в пути.
Сослуживцев тронули муки Талышевой, они понукали ее вспомнить остановки по дороге к министерству и этим исчерпывали желание помочь, увлекаясь осуждением. Они судачили о том, какая она растеряха, какая забывчивая. Чаще всего вспоминали, как талышевские близнецы, привезенные из лагеря к конторе, до ночи катались на железных воротах, потому что мать забыла их взять домой. Смеялись над тем, что Талышева никогда точно не знает, какой размер одежды носят ее дети. Купит наобум, потом бежит в магазин сдавать, если соседка не возьмется перешить. Наверно, и сейчас Талышева забыла о министерстве, свернула в кафе, где воспользовалась важной бумагой вместо салфетки.
Бумагу нашел в телефонной будке какой-то студент и передал в контору с быстротой, спасшей Талышеву от административного взыскания. Но взыскание не миновало ее, когда, посланная в типографию, Талышева неправильно внесла правку: вместо второго абзаца вычеркнула первый. Без повторной проверки технические условия отпечатали с ненужным абзацем и обнаружили это, едва издание разослали по заводам. Почти месяц летели приказы, изымался тираж, возвращались в Москву пачки неправильных технических условий, и все это время Талышева испытывала страх быть наказанной сверх той меры, за которой нарушается слаженность привычного. Она боялась не будущего, а внутренней неготовности к нему, признавая себя непригодной ко всякому отпору как ответственному действию.
Когда директор вызвал ее и сказал: «Если бы не твое тяжелое семейное положение, я бы выгнал тебя», — она поняла по его гневу, что он смирился с ее дальнейшим пребыванием, как смиряются с необходимостью отступления. И хотя она не простила директору оскорбительные слова, не простила и обращения на «ты», она вернулась к рабочему столу с облегчением, близким к радости: ведь все оставалось по-прежнему. Тогда-то начальница Инна Натановна и заметила ей: «Эх, Талышева, Талышева, что из тебя будет, когда ты вырастешь?» Выражение лица Инны Натановны предполагало отнюдь не интерес к последующим годам жизни Талышевой, а осуждение за прожитые сорок пять. Талышева положила на стол карандаш и резинку, словно открываясь в служебной непритязательности, в том, что не посягает на доверенные ей бумаги чернильной авторучкой. Тронутые ее карандашом бумаги начальница правила чернилами заново, пока не перепоручила контроль новой сотруднице, тоже Валентине, используя ее рвение, непричастность к общему порицанию Талышевой и стремление сразу зарекомендовать себя неутомимой труженицей.
Новая Валентина безропотно исправляла ошибки Талышевой и настолько прониклась сочувствием к бесполезной ее добросовестности, что не считала своей заслугой грамотную обработку талышевских бумаг. Сослуживцы обрадовались сердечности новой Валентины. Теперь им казалось, что и они тоже могли бы помочь Талышевой, но уже в этом нет надобности.
Привыкнув, новая Валентина не отказалась от наставничества: хваткая на работу, она больше мастерства ценила в других порядочность, думая, что мастерство можно нажить, а порядочность дается от рождения, как цвет глаз. Она до того хвалила Талышеву за незлобивость и терпение, что Талышева реже стала называть себя «серостью» и про себя осуждала собственную неуверенность.
Инна Натановна давно поняла, что новую Валентину интересуют лишь те, кому нужно помогать, и попробовала было направить свободную энергию Валентины на молодых, перспективных, как она предполагала, людей. Талышевой же, конечно, Инна Натановна не желала при этом ничего плохого. Но никто из названных начальницей не нес в себе такое притягательное единство покорности и собственной неприемлемости, какое сложилось у Талышевой, ничье сиротство так не взывало о помощи.
В отличие от новой Валентины Талышева определяла человеческую ценность по знаниям, а не по душевности: начитанность новой Валентины вызывала в ней самоукоряющее смятение и горечь.
— Зато вы просто хорошая женщина, — успокаивала ее Валентина.
Талышева чувствовала малость своей заслуги перед чужим умом и хотела быть поощренной в желании измениться. Валентина соглашалась приносить интересные книги, доставать билеты в театр и помогать ей в работе.
Сначала сотрудницы гадали, когда новой Валентине надоест звать Талышеву на премьеры и выставки, а в Талышевой проснется совесть и она презрит билеты, вспомнив про детей. Но Талышева не набиралась ума, приложимого к жизни, вот сотрудницы и восприняли ее интерес к знаниям как легкомысленный, ожидая, скоро ли кончится терпение новой Валентины. Ведь Талышева, верная себе, потеряла любимую книгу Валентины, опоздала в театр, из-за чего стоявшая на морозе Валентина простудилась и заболела, а кроме того, по-прежнему плохо работала.
Однако жажда содействия, захватившая новую Валентину, не могла пройти из-за кратковременного разочарования. Валентина не представляла себе такой жизни, когда некому будет помогать, когда исчезнет необходимость в ней и наступит бесцельное существование. В благоволении Валентины к недотепе Талышевой сотрудницы искали скрытую корысть, с усмешкой называли податливость Талышевой достоинством, более подходящим для награды, чем твердость и сила духа.
Общаясь с Талышевой, Валентина все глубже уверялась, что Талышева занимается не своим делом — ей бы работать в каком-нибудь музее, где любовь к искусству, особенно изобразительному, обострит в ней постижение собственной неподозреваемой одаренности. Несмотря на то что Валентине не хотелось расставаться с Талышевой, она приучила ее думать о другой работе, утверждая: «Лучше горше, но иное». Талышева сомневалась, что с дипломом педагога ее возьмут в музей, и вспоминала, сколько сил потратил отец, прежде чем пристроил ее в эту контору и добился инженерной ставки. Ставка и позволила ей не зависеть от заработка отставного мужа, разжалованного за пьянство из актеров и кочующего ныне с завода на завод.