— Я не могу допустить, чтобы абсолютное оружие досталось безумцу, — ответил Верещагин.
— А кому оно должно достаться? — округлил глаза Смит. — Мне — человеку, готовому отнять у пустыни то, чего она меня лишила? России? Николашке Кровавому? Адмиралу Рождественскому, отправившему на дно Цусимского пролива Вторую эскадру? Да, я успел просмотреть прессу! — бандит пнул скомканную газету, которая валялась среди мусора. — Я знаю, что дела у вас — хуже не придумать! А может, табличка судьбы пригодится славному Вильгельму, королю Германии? Тому, на кого работает паршивый пес Абдулла!
— Он лжет! — бросил контрабандист. — Зубы заговаривает.
— Я желаю восстановить справедливость! — притопнул Смит. — Око за око! Я не собираюсь подбрасывать дров в огонь мировой войны, которая разразится в этом году.
— Какая… мировая война? — спросил Верещагин Абдуллу.
Контрабандист подернул плечами и ничего не ответил.
— Табличка должна остаться в пустыне, — продолжал увещевать Смит, — ни один коронованный тиран не должен, не имеет права владеть столь исключительным средством ведения войн.
— Христа ради прошу, Павел Артемьевич! Христа ради… — вновь забормотал капитан.
— Боится капитан, не хочет умирать, — назидательно проговорил Смит. — Вы уж не извольте шутить, господа, и тогда, быть может…
В руках капитана блеснуло лезвие. Смит внезапно захрипел и согнулся пополам. Абдулла бросился вниз, молниеносно выхватывая из кобуры «маузер». Трое бандитов Смита, что целились в их спины со стороны причала, наверное, ничего не успели понять; Абдулла расстрелял их из-под крупа лошади, свесившись с седла. У Верещагина не было времени оценить виртуозность трюка контрабандиста. Спешившись, он рванулся навстречу негру. Темнокожий небрежно пристрелил Трофима Уваровича и направил дымящиеся револьверы на Верещагина… но тут тяжелый, словно кузнечный молот, кулак врезался в его голову, расплющив нос, пробитый какой-то ритуальной деревяшкой.
Люди Абдуллы — Махмуд и Алим — в тот же миг метнулись на корабль. Один — на ют, второй — на трап, ведущий на шканцы. Загрохотали выстрелы, послышался дребезг разбивающихся стекол, запели среди рангоута рикошеты…
Одновременно со стороны берега послышались крики и частые выстрелы. Это остатки банды Смита, еще не зная о смерти главаря, но подозревая, что на корабле все пошло не так, как было запланировано, атаковали караван. Абдулла с гиком и присвистом помчался на помощь своему отряду.
Африканец, который только что пускал на палубе кровавые пузыри, вновь оказался на ногах. Верещагин почувствовал движение за спиной и обернулся… для того, чтобы содрогнуться от трех хлестких ударов подряд. Африканец дрался, как заправской боксер: он скользил вперед, бил, перемещался вбок, отходил и затем снова атаковал… Верещагин закрывался руками и отступал. Дикарь свирепел — то ли от запаха крови, то ли от осознания того, что главарь банды, святой мститель и не сложившийся император пустыни, мертв и валяется среди разбросанного на палубе мусора. Удары африканца становились все яростней и предсказуемей… пока черный кулак на излете не оказался зажат в тисках ладони таможенника. Вновь взметнулся молот Верещагина, и африканец обмяк. Но упасть навзничь ему было не суждено: Верещагин подхватил темнокожего на руки, поднял над головой и швырнул за борт.
— Помойся маленько…
— Эй, таможенник! — услышал Верещагин слабый голос.
Смит перевернулся на бок. Одной рукой он зажимал края страшной раны, протянувшейся поперек живота, а в другой держал револьвер. Оружие дрожало в слабеющей ладони умирающего.
Но с четырех шагов, разделяющих их, мог промахнуться только покойник.
— Кладите его на землю… голову выше!
Это Абдулла. А может, сама тьма.
— Все хорошо, дорогой, не надо волноваться! Ты на берегу, возле таможни. Жди следующего корабля, если захочешь повидать своего бога. Судьбу не перепишешь — на суше тебе не погибнуть… — Слова контрабандиста поглотила темнота.
Прохладный ветерок коснулся лица. Боли он не ощущал, боль придет чуть позже. Внутри пульсировала морозная пустота, будто у него вырвали сердце, заменив этот орган неподходящим по форме и размерам осколком льда. И никогда еще острее Верещагин не осознавал, что он — отец умершего ребенка.
— …господин капитан, ответьте! Дядя Павел!.. — плакал Кахи.
— Мы вынули пулю, он поправится. Надеюсь, жалеть об этом не придется… ни ему, ни нам, — сказал Абдулла.
— Абдулла!.. — прохрипел Верещагин.
Он снова пришел в себя. Ночь продолжалась.
— Абдулла!
— Что, дорогой?
— Ты работаешь на Вильгельма?
— Хе-е-е! Кому ты поверил? Смит — разбойник, сорвиголова…
— А ты — нет?
— Я — воин, господин капитан.
— Это правда… что он рассказал… о мировой войне?
— Э-э! — протянул с сожалением Абдулла. — Все уже написано на глиняной табличке. И изменить клинопись не легче, чем песчинке бросить вызов ветру, что гонит по пустыне высокие барханы. Однако…
Голос Абдуллы был заглушен надрывным гудком парохода. Где-то на дальней окраине Пиджента, словно откликаясь, завыл шакал.
— Вот и все, уважаемый, — продолжил после недолгого молчания контрабандист. — Каравану снова пора в путь.
— Абдулла… отвези табличку в пустыню. Выбрось проклятую в зыбучие пески…
— Молчи, уважаемый, тебе нельзя говорить.
— Не стоит вручать детям… ссорящимся детям… отцовскую саблю…
Когда он вновь пришел в себя, над Пиджентом занималось утро.
Хранитель таблички судьбы, Энлиль-странник, стоял на краю косы, размываемой приливом, и в волнах отражалось обличие дервиша, покаранного проказой. Слепой осел терся уродливой мордой о бедро божественного хозяина. Энлиль глядел на сливающуюся с небом линию горизонта, и нечеловечески зоркие глаза не отрывались от мачт парома.
Табличка судьбы вновь оказалась в руках одержимых страстями людей. Вот-вот одна держава посягнет на свободу другой. В раздор вмешается третья, и четвертая, и пятая… Земля содрогнется от поступи грозных армий. Кто-то, всенепременно кто-то дерзкий прибегнет к табличке Тиамат, в надежде тщетной изменить движенье мира и ход событий, и древняя клинопись станет вновь вершить народов участь.
Забытые боги Междуречья мечтать не могли о большем.
Майк ГелпринСМЕРТЬ НА ШЕСТЕРЫХ
Старый Пракоп Лабань остановился, приложил ладонь козырьком ко лбу. Вгляделся в отливающую жирной маслянистой латунью болотную хлябь. Поднял глаза, прищурился — солнце надвигалось на кромку чернеющего впереди леса. Лабань оглянулся через плечо, остальные пятеро подтягивались, след в след, упрямо расшибая щиколотками вязкую тягучую жижу.
— Ещё чутка, — хрипло крикнул старик. — Поднажать надо, совсем малость осталась.
Жилистый, мосластый Докучаев кивнул. Смерил расстояние до опушки взглядом холодных бледно-песочного цвета глаз, сплюнул и двинулся дальше. Диверсионной группой командовал он, и он же, вдобавок к рюкзаку со снаряжением, тащил на себе ещё пуд — ручной пулемёт Дегтярёва с тремя полными дисками. Докучаев считался в отряде человеком железным.
Лабань быстро оглядел остальных. Угрюмый, немногословный, крючконосый и чернявый Лёвка Каплан, смертник, бежавший из Могилёвского гетто. Ладный красавец, кровь с молоком, подрывник Миронов. Разбитной, бесшабашный, с хищным и дерзким лицом Алесь Бабич. И Янка…
Старик тяжело вздохнул. Женщинам на войне делать нечего. А девочкам семнадцати лет от роду — в особенности. Когда Янка напросилась в группу, Лабань был против и даже отказался было вести людей через болото. Но потом Докучаев его уломал.
— Медсестра нужна, — загибая пальцы, раз за разом басил Докучаев. — Перевяжет, если что. Вывих вправит. Подранят тебя — на себе вытащит.
— Меня на себе черти вытащат, — махнул рукой старый Лабань и сказал, что согласен.
Из болота выбрались, когда лес верхушками дальних сосен уже обрезал понизу апельсиновый диск солнца. Один за другим преодолели последние, самые трудные метры. И так же, один за другим, избавившись от поклажи, без сил рухнули оземь.
— Пять минут на отдых, — пробасил Докучаев и перевернулся, раскинув руки, на спину. — Отставить, — поправился он секунду спустя, рывком уселся и принялся стаскивать сапоги. — Разуться всем, портянки сушить.
Пракоп Лабань поднялся на ноги первым. Ему шёл уже седьмой десяток, но ходок из него и поныне был отменный — в Могилёвских лесах истоптал старик не одну тысячу километров. Вот и сейчас устал он, казалось, меньше других. Лабань аккуратно развесил на берёзовом суку отжатые портянки, нагнулся, голенищами вниз прислонил к стволу сапоги. Распрямился и увидел Смерть.
Что это именно Смерть, а не приблудившаяся невесть откуда старуха, Лабань понял сразу. Она стояла шагах в десяти поодаль. Долговязая, под два метра ростом, в чёрном, достающем до земли складчатом балахоне с закрывающим пол-лица капюшоном. Из-под капюшона щерился на проводника редкозубый оскал.
Секунду они смотрели друг на друга — старик и Смерть. Затем Лабань на нетвёрдых ногах сделал шаг, другой. Встал, поклонился в пояс, потом выпрямился.
— За мной? — спросил он негромко.
Смерть качнулась, переступив с ноги на ногу, и не ответила. За спиной старика утробно ахнул подрывник Миронов. Скороговоркой заматерился Бабич, истошно взвизгнула Янка.
— Тихо! — не оборачиваясь, вскинул руку проводник. Мат и визг за спиной оборвались. — За кем пожаловала? — глядя под обрез капюшона, спокойно спросил Лабань.
Смерть вновь не ответила.
Докучаев, набычившись, медленно двинулся вперёд. Поравнялся со стариком, встал, плечо к плечу, рядом. Кто такая, настойчиво бил в виски грубый голос изнутри. Спроси, кто такая. Докучаев молчал, он не мог выдавить из себя вопрос. Кто такая, он понял — понял, несмотря на привитое с детства неверие, несмотря на членство в партии, несмотря ни на что.
— За кем пришла, падла?! — истерично заорал сзади Бабич. — За кем, твою мать, пришла, спрашиваю?