Модильяни — страница 30 из 48

— Алкоголь изолирует нас от внешнего мира и помогает глубже заглянуть во внутренний, причем пользуясь именно средствами того мира, что вне нас, — говаривал Модильяни.

— Мы — это один мир, а мещане — совсем другой, — кивал, соглашаясь, Кислинг.

— О, женщины! Самый красивый подарок, который можно им преподнести, это младенец. Но тут надо остановиться: нельзя, чтобы они переворачивали вверх дном картины и искусство, пусть служат ему, с них и того довольно! А нам надо не терять бдительности! — восклицал Амедео, строя из себя этакого итальянского мачо.


Спасаясь от сырости своих плохо протопленных мастерских, художники собираются поговорить о том, что их волнует, в шумных и прокуренных монпарнасских бистро между «Куполом» и «Ротондой», что на углу улицы Вавен.

— Мы сейчас начинаем строить новый мир, используя только форму и цвет, но главный повелитель там — наша мысль, — разглагольствует Модильяни, сжимая в руке свой неразлучный блокнот для набросков. Он постоянно курсирует между «Куполом» и «Ротондой» в поисках клиента с лицом, способным возбудить его интерес, а еще лучше — приятеля, готового предложить ему стаканчик вина.

— Ты же стал пьяницей, — привычно укоряет его приятель. И неизменно слышит в ответ:

— Нет, я пью, когда мне надо работать, и могу прекратить, когда захочу.

Если чье-нибудь лицо ему не нравится, он редко скрывает антипатию, а порой способен и надерзить, как случилось, например, при его встрече с одной американкой, зашедшей в «Ротонду» и согласившейся попозировать. Эта дама, некая госпожа Тейшман, грубо настаивала, чтобы он подписал свой рисунок. Раздраженный, Амедео поставил свою подпись поперек листа. Огромную, как на плакатиках о сдаче внаем квартиры.

«Я хорошо знал Модильяни, — писал Вламинк, — я видел его голодным, пьяным, только что заработавшим несколько франков. Но никогда он не терял душевной щедрости и величия. В нем невозможно было заподозрить никакого низменного побуждения, однако я часто наблюдал его несговорчивость, основанную на убеждении, что власть презираемых им денег противостоит его воле и умаляет его гордыню».

Порочный круг алкоголь — работа — алкоголь подрывает здоровье Амедео. Мало-помалу скульптор в нем умирает, уступая место художнику, и это происходит у всех на глазах, в дальнем от двери зальце «Ротонды», где он проводит часы, да что там часы — целые дни перед чашечкой кофе со сливками, чтобы придать себе бодрости и согреть душу, или же слоняется с Блезом Сандраром вдоль набережных Сены. «С ума можно сойти, как вспомнишь, сколько мы с Модильяни могли тогда выпить, — позже напишет Сандрар. — Я и теперь, когда думаю об этом, прихожу в ужас». Друзья прогуливались вдоль Сены до спуска под опоры Нового моста, где еще стояли тогда плавучие прачечные и суетились прачки, с которыми оба мило заигрывали. Случалось, они охлаждали в реке нагревшуюся бутылку с вином, обвязав ей горлышко веревкой и осторожно спуская ее в воду.


Большой, грузный, чуть прихрамывающий, с седеющими усами и шевелюрой, папаша Либион вечно что-то бурчал, глядел волком, но, если присмотреться, был очень жизнелюбив, мил и по натуре не мелочен, но всегда тверд и рассудителен, да и как иначе сладить с этим кипучим мирком потерявших почву под ногами гениев, что с утра до вечера навеселе, к которым он питал почти отцовские чувства. Он единственный умел их урезонивать, а когда они уже не внимали гласу рассудка, отправлял спать, особенно если от них несло гашишем или эфиром, коего явно перебрали.

Старик прохаживался между столиками, наблюдал, всегда готовый подбодрить и успокоить своих завсегдатаев, коли они в том нуждались. Позволял им вешать свои рисунки на стены, а когда они впадали в нищету, покупал одну-две работы, если мог, или стиран цифры долга, что красовались на аспидной доске за его спиной. Если они выходили за пределы допустимого, рукоприкладствовали, выясняя отношения, задирали других клиентов или ломали стул-другой, он никогда не вызывал полицию — сам наводил порядок, выставляя буянов вон. Даже Амедео, слывший его любимчиком, не раз коротал ночь на тротуаре, пока худо-бедно не протрезвится. Случалось, он с горестным видом приоткрывал дверь в заведение папаши Либиона и, обращаясь к хозяину, возглашал самым театрально напыщенным тоном, нимало не стесняясь громадного свежего синяка под глазом:

— Я вернулся… чтобы вам… вам… сказать, что вы, господин Либион… вы… вы негодяй и прощелыга!

Однажды ночью Амедео с дружками подняли такой шум под его окнами, что заснувший было патрон «Ротонды» пробудился. В спешке натянув штаны, он быстро спустился вниз и попросил Модильяни так не шуметь.

— Сударь… прежде чем заговорить со мной, вернитесь к себе и оденьтесь… И не забудьте пристегнуть воротничок! — ответствовал Амедео.

Хороший человек был папаша Либион! Но почтенные буржуа квартала не отличались таким великодушием, и Амедео множество раз все-таки проводил остаток ночи в полицейском комиссариате на улице Деламбр.


Поскольку все эти гениальные пьянчуги, что ни утро, путались у него под ногами, комиссар Декав мало-помалу сделался настоящим коллекционером произведений искусства. Брат драматурга Люсьена Декава, наводившего страх на публику своими жестокими балаганными фарсами в стиле «Гран-Гиньоль», и отец известной пианистки, комиссар Эжен Декав приглашал художников к себе в дом и предлагал им от десяти до пятидесяти франков за полотно. Для него это выходило не слишком разорительно, поскольку, выдав аванс, он предлагал им за остатком явиться в комиссариат. Хотя каждый понимал, что денежек тех ему уже не видать, но по крайней мере несколько дней было на что покупать еду и, разумеется, выпивку.

По иронии судьбы, в префектуре полиции был и другой чиновник, безумно влюбленный в искусство: он возглавлял отдел по работе с иностранцами. Часто вынужденный выправлять художникам права на жительство или продлевать существующие, комиссар Замаррон сделался их другом, зачастил в кабачки, что у перекрестка улицы Вавен. Он так помешался на живописи, что ему случалось отказывать себе в самом необходимом, чтобы купить несколько картин или рисунков. Существует фотография, подтверждающая, что все стены кабинета Замаррона в префектуре были увешаны произведениями его знакомцев. Там представлены работы Утрилло, Сутина, Модильяни — трех вечных клиентов полицейского участка, но, кроме них, имеются и картины Дерена, Вламинка. Недаром иные считают этого полицейского истинным первооткрывателем многих талантов.

Пьяный или трезвый, Амедео, выходя из комиссариата, всякий раз опять принимается слоняться по Монпарнасу. В «Ротонде» он общается не только с художниками, но и с рабочими и ремесленниками, с грузчиками мебели, мясниками с боен, заходящими туда пропустить стаканчик, — тем бесхитростным трудовым людом, который всегда очень высоко ценил.

Забредают туда порой и Ленин с Троцким — высланные из России бунтари с острыми бородками. Они как раз готовят собственную революцию. Ленин с женой и тещей живет в маленькой двухкомнатной квартирке на площади Данфер-Рошро, и, когда он не отправляется в свое любимое кафе «Ориенталь», Троцкий затаскивает его в «Ротонду», где всегда может повидать верного друга Диего Риверу. В баре кафе «Ориенталь», что на углу площади Данфер-Рошро и бульвара Распай, Ленин и Троцкий ведут еженедельные собрания 14-й секции рабочего Интернационала, где обучают революционной грамоте рабочих, а заодно и кое-каких мечтателей о мировом перевороте к лучшему. Таким был, в частности, Илья Эренбург, еще не забывший, как его лупили нагайками русские жандармы.


На улице Ла-Боэси в доме номер 56 находилась галерея живописи, хозяином которой был Жорж Шерон, бывший букмекер, ставший торговцем картинами после женитьбы на дочери господина Девамбеза, владельца известной художественной галереи на площади Сент-Огюстен. Шерон мало смыслил в живописи, зато отличался необыкновенной оборотистостью. Он решил поставить на молодых художников, как раньше ставил на норовистых кобылок: издал по этому поводу особый бюллетень под названием «Перспективное вложение денег» и разослал его всем своим клиентам.

«Полотно художника стало настоящей ценностью, годной для биржевой спекуляции, притом имеет малую цену при эмиссии (то есть когда талант молод и много обещает в будущем) и предоставляет нам широкое поле для операций первостепенной важности. Нет примера, чтобы коллекция, умело и терпеливо подобранная, не дала после распродажи через десять — пятнадцать лет прибыли, впятеро, вдесятеро превышающей первоначальное вложение. О каких еще финансовых ценностях и акциях можно утверждать подобное?

Но значит ли это, что мы должны покупать живопись наудачу, надеясь провернуть выгодную сделку? Разумеется, нет! Напротив, необходимо быть признанным ценителем или пользоваться советами торговца, обладающего одновременно чутьем и опытом, при условии, что его интересы и цели совпадают с ожиданиями клиента, и позволить этому предпринимателю направлять наш выбор и споспешествовать формированию коллекции.

Писсарро, Ренуар, Сезанн, Клод Моне и множество других, еще недавно продававшихся за несколько сотен франков, до 1885 года уступали свои работы за пару луидоров. А ныне во всем мире они уходят с аукционов и публичных торгов по ценам в тридцать, пятьдесят, сто тысяч франков и больше».

Чутья у него было предостаточно, опытом с ним делился тесть, ожидая (и не напрасно), что он поднаберет его сам. Тертый торговец изобрел понятие «вложения в живопись». Его состояние и будущее были обеспечены. Оставалось только набрать для новой конюшни добрых лошадок.

Вот он покупает по семь с половиной франков за штуку серию картин Фуджиты, 60 рисунков Цадкина берет по десять франков и предлагает Модильяни по луидору (двадцать франков) за картину при условии, что это будут полотна-шедевры. А это значило, как утверждал живописец Жорж-Анри Шеваль, по десять франков в день, и Амедео очень пыжился, хвастаясь всем и каждому: «Теперь я рабочий на зарплате!»