Модильяни, казалось, корчился в муках, терпя из последних сил. Остерлинд почуял, что катастрофа неминуема. И она грянула. Амедео резко вскочил, шагнул к двери и, взявшись за дверную ручку, вместо прощальных слов грубо брякнул:
— А я не люблю задниц, сударь!
Амедео уже был в легком подпитии — на пути к вилле Коллетт имелась таверна, и Збо пришлось вытаскивать его оттуда. Слова престарелого мэтра он истолковал в дурную сторону, и его настиг неуместный судорожный припадок уязвленной гордости. Иное дело Ренуар — он ничего не сказал, отнеся эту выходку на счет нравов нынешнего молодого поколения: эти юнцы вечно выламываются, лишь бы любой ценой обратить на себя внимание. Он продолжал как ни в чем не бывало беседовать с Остерлиндом и Зборовским. Збо завел речь о своих планах, о Сутине и Фуджите. Старый художник подарил ему маленькую картину, сказав, что он волен распорядиться ею, как ему угодно, и согласился принять Фуджиту, которому в пору учения в Токийской школе изящных искусств довелось копировать произведения мэтра импрессионизма по их репродукциям. Фуджиту очень взволновали знакомство со старым мастером и возможность увидеть его за работой — тот как раз заканчивал очередных «Купальщиц», одну из своих последних композиций. Ренуар купил у него несколько гуашей и напомнил ему, сколь значительное влияние оказало искусство Японии на европейскую живопись конца прошлого века. «Японское искусство, — сказал Ренуар, — полностью изменило мое видение, оно повлияло на меня не меньше, чем Ван Гог и Гоген».
В июле их маленькая компания распалась. Фуджита с Фернандой, Ханка с Леопольдом и Сутин возвращаются в Париж. Амедео, Жанна и мадам Эбютерн остаются на Лазурном берегу. Амедео вовсю малюет портреты — служаночку из Кань, Блеза Сандрара, актера Гастона Модо, Сюрважа, нотариуса из Ниццы, снова и снова Жанну, детишек, «Zingara con bambino» («Материнство»), а еще — четыре пейзажа в духе Сезанна с деревьями на переднем плане на фоне домов в память о Провансе: «Деревья и дома», «Кипарисы и дома», «Пейзаж в Кань», «Южный пейзаж». Солнце Прованса осветляет его краски, делает их более теплыми и текучими.
Иногда он заходит в гости к русскому скульптору Александру Архипенко, владеющему по соседству большим парком с садом и огородом, где можно нарвать фруктов и овощей для своего семейства. В Ницце он навещает Сюрважа, живущего в доме мадам Мейер, которая нашла здесь спокойный приют вместе с двумя дочерьми — виртуозной пианисткой Марсель (ей предстоит войти в число легендарных исполнителей) и Жерменой, невестой Сюрважа. В то время в Ницце обретался также актер Пьер Бертен, будущий сосьетер «Комеди-Франсез», друг Макса Жакоба, уже знакомый с Модильяни (они встречались в Париже).
Мужчины беседовали в прихожей, как вдруг вошла Жермена Мейер в небесно-голубом платье. Как только было покончено со взаимными представлениями, Амедео тотчас же выразил желание, чтобы она позировала ему для портрета. Жермена дала согласие, и встречу назначили на следующий день.
Итак, назавтра Амедео явился со всем своим снаряжением, попросил Жермену сесть за пианино, она заиграла пьеску Равеля «Матушка гусыня», а он за несколько секунд набросал контуры ее лица. За два сеанса портрет был закончен. Художник приступил ко второму. Но тут девушка заболела и слегла — Жанна Модильяни утверждает, что она подхватила испанку. Сеансы позирования прекратились. Через две недели, когда Жермена выздоровела, Амедео отказался закончить картину, сказав, что никогда не мог вернуться к прерванной работе, но он примется за новый портрет.
Впоследствии Жермена станет мадам Сюрваж, это случится в 1921 году.
11 ноября в связи с подписанием договора и прекращением военных действий все почувствовали, что пробуждается надежда. Для Амедео и его друга Леопольда Сюрважа это послужило поводом хорошенько отпраздновать. Они еще не знали, что позавчера в Париже эпидемия гриппа — той же страшной испанки — оборвала жизнь Гийома Аполлинера.
29 ноября в госпитале Святого Рока в Ницце у Жанны рождается дочь. Имя ей дают то же, что у матери, но все свое детство она будет зваться на итальянский лад — Джованной. Амедео так счастлив, что для начала предпринимает с приятелями большое путешествие по городским бистро. Когда же он является в бюро регистрации актов гражданского состояния, чтобы объявить о рождении своей дочери, окошечко уже закрыто. Потом он больше об этом не вспоминает. Таким образом, в свидетельстве о рождении маленькой Джованны указано только имя ее матери. Позже, когда она станет круглой сиротой, ее тетка Маргерита удочерит племянницу, и лишь тогда девочка получит фамилию Модильяни.
Пока Амедео нянчит свое дитя в Ницце, Поль Гийом в галерее на улице Фобур-Сент-Оноре, дом 108 выставляет тридцать полотен, из коих четыре принадлежат Матиссу, три — Пикассо, по четыре — Дерену, Кирико, Вламинку и Роже де Лафрене, три — Утрилло и еще четыре — Модильяни («Женщина под вуалью», «Прелестная хозяюшка», «Мадам Помпадур» и «Беатриса»). Экспозиция проходит под названием «Художники сегодня» и претендует на то, чтобы представить вниманию публики «несколько лучших произведений наиболее примечательных живописцев дня нынешнего. Выставка призвана послужить достойным положительным противовесом тем нападкам, в которых изощряются недруги современного французского искусства».
Вернисаж привлекает множество видных лиц — известных деятелей искусства и писателей, коллекционеров и коммерсантов, журналистов и критиков-искусствоведов, среди которых можно назвать таких, как Роже Аллар, Альбер Марке, торговец предметами искусства Жорж Бернхейм, художник Жак-Эмиль Бланш и его друг Андре Жид, выдающиеся кутюрье Поль Пуаре и Жак Дусе, журналистка Луиза Фор-Фавье, Наталья Гончарова, эксперт по картинам Жозеф Эссель, коллекционеры Жорж Менье, Гертруда Стайн и княгиня Полиньяк, Андре Сальмон, Луи Воксель.
Хотя выставка продлилась недолго, с 15 по 23 декабря, она вызвала большой резонанс в прессе, привлекла внимание пятнадцати газет, в том числе «Нью-Йорк геральд». А художник Роже Бисьер в «Пари-миди» пишет так: «Это добротная подборка, было бы неплохо иметь возможность регулярно видеть произведения такого уровня». Итак, Модильяни воспринимается как один из самых значительных художников своей эпохи: не будет преувеличением сказать, что отныне он признан мастером, равным Пикассо и Матиссу.
Между тем на Лазурном берегу Амедео, ставший отцом, похоже, осознает свою новую ответственность с гордостью. Он пытается вести более размеренную жизнь. Меньше пьет и трудится с особым рвением. Но как только первые всплески родительского чувства утихают, волна энтузиазма спадает. Виной тому и неопытность Жанны, которая понятия не имеет, как управляться с младенцем, и постоянные стычки с тещей, которая тоже в няньки не годится, и навязчивые идеи, снова одолевающие его… Фелиция Сандрар, первая жена Блеза Сандрара, позже будет рассказывать, как встретила их, его и Жанну, накануне Рождества: они мыкались по городу в поисках кормилицы для своей дочки. Итак, вскоре появится кормилица, кроткая, заботливая уроженка Калабрии, ей-то и поручат маленькую Джованну.
31 декабря 1918 года, оставив дома Жанну с матерью и малышкой, Амедео отправляется праздновать Новый год с Сюрважем. Они вместе пишут Зборовскому:
«Ровно полночь.
Дорогой друг!
Обнимаю вас, как хотел бы обнять в день вашего отъезда, если бы мог… Мы с Сюрважем кутим в „Золотом петухе“. Я продал все свои картины. Пришлите поскорее денег. Шампанское льется рекой. Мы желаем вам и вашей милой жене всего самого лучшего в Новом году.
Resurrectio vitae. Hic incipit vita nova[17].
Модильяни».
«С Новым годом!» — дописывает Сюрваж по-русски. И по-французски добавляет: «Да здравствует Ницца! Да здравствует последняя ночь первого (тут у него описка — вероятно, имелось в виду „старого“) года.
Сюрваж».
Разумеется, история с продажей картин — неуклюжий розыгрыш со стороны Амедео, а вот просьбы прислать денег серьезнее некуда, он без конца взывает об этом к Збо. В январе 1919 года он отправляет из Ниццы следующее послание:
«Дорогой друг, вы сущий болван, что не понимаете шуток. Ничего я не продавал, товар отправлю вам завтра или послезавтра.
А вот что действительно со мной произошло, и это очень серьезно: у меня украли бумажник, в котором было 600 франков. Похоже, для Ниццы это характерно. Судите сами, как я раздосадован.
Теперь я, конечно, на мели, у меня почитай что ни гроша. Идиотство, ничего не скажешь. Не в моих и не в ваших интересах, чтобы я застрял здесь без толку, а потому предлагаю вот что: вышлите по телеграфу 500 франков на адрес Штурцваге… если сможете. А я буду вам отдавать по 100 франков в месяц. Иначе говоря, вы сможете в течение пяти месяцев удерживать из того, что мне причитается, по сотне в месяц. Короче, не важно, каким образом, но я с вами рассчитаюсь. Но если оставить в стороне вопрос о деньгах, меня еще страшно беспокоит пропажа документов.
Только этого не хватало именно сейчас, когда удалось хоть немного успокоиться… наконец.
Как бы то ни было, надеюсь, что этот удар не заденет самого главного. Не сомневайтесь в моей преданности и дружбе, дорогой мой. Передайте наилучшие пожелания вашей жене, а вам я от всего сердца жму руку.
Модильяни».
Получил ли Леопольд это письмо? Амедео помедлил, давая ему время для маневра, но спустя несколько дней послал новое, еще более настойчивое письмо:
«Мой милый Збо!
Встает вопрос, или (вспомним „Гамлета“) that is the question.
To be or not to be. Что я грешник или дурак, это само собой: признаю свою вину (если тут есть вина) и свой долг (если получу взаймы), но сейчас речь вот о чем: я или совсем пропал, или по меньшей мере здорово влип. Это вам понятно? Вы мне прислали 200 франков, но, естественно, из них половину пришлось отдать Сюрважу, ведь только его помощь спасла меня от полной катастрофы… Но теперь…