Modus Operandi. Стихоживопись — страница 2 из 5

Наше счастье, по правде сказать, это тёмный лес,

и гадать на него успешно — не в нашей власти.

Только ты, только ты. Если я не с тобой, то где?

Менестрелем, шестым лесничим в Улан-Удэ

с хлебной крошкой в спутанной бороде,

налегающим на алкоголь грошовый?

Или вдруг, авантюрный сорвавший куш,

я б петлял, как напуганный кем-то уж,

уходя от вечного гнёта фискальных служб

в оффшоры?

Всё могло быть иначе. Грядущее — не мастиф,

уносящий в зубах ошмётки альтернатив.

И куда-то б, наверное, нёсся локомотив,

и какие-то б, видимо, длились речи…

Только ты, только ты. Ибо если не ты, то кот,

никогда не пустующий невод земных невзгод,

ну, и ангел. Гладкий ликом, как Карел Готт,

и всегда отворачивающийся

при встрече.

День Победы

Она до сих пор приметлива и глазаста.

Никто и не скажет, что ей пару лет как за сто,

когда она варит борщ и торчит на грядке.

И ей до сих пор хотелось бы жить подольше:

в порядке ее избёнка в районе Орши,

и сердце в порядке.

Девятое мая — в нём красных знамён оттенки

и, рдея звездою, висит календарь на стенке,

и буквы на нём победно горят: «Са святам!»

А в старом шкафу в прихожей лежит альбом:

в альбоме отец, который канул в тридцать восьмом,

и муж, который канул в тридцать девятом.

Над дряхлою сковородкой колдуют руки,

Вот-вот же приедут сын, невестка и внуки,

по давней традиции в точности к двум, к обеду.

Хвала небесам за непрерыванье рода.

И ежели пить за что-то в сто два-то года,

то лишь за Победу.

Как прежде, вселенских истин творя законы,

висят над старинной печкою две иконы,

без коих мир обездвижен и аномален.

А праздник идёт, оставаясь под сердцем дрожью…

Скосив глаза,

улыбаясь,

смотрит на Матерь Божью

товарищ Сталин.

Зимний разлад

Мы словно бузотёры в старших классах:

кривились рты в презрительных гримасах,

хоть что делить — никто не ведал сам.

Два мнения, два вопиющих гласа

чадили, словно жжёная пластмасса,

взлетая к равнодушным небесам.

Была зима. Казался воздух ломким,

а каждый шёпот — безобразно громким,

как грубый скрип несмазанной арбы.

Не видимый банальной фотосъёмке,

нам в спины бил змеиный хвост позёмки,

вздымаясь, словно кобра, на дыбы.

Блуждая между трёх дремучих сосен,

мы спорили. И каждый был несносен,

стреляя всякий раз до счёта «три»…

Был хор фальшив, хоть не многоголосен,

и было в целом свете минус восемь,

не больше. И снаружи, и внутри.

Всё было так нескладно и нелепо…

Любовь крошилась, как кусочки хлеба,

а ветер острой крошкой лица сёк…

И, раненые влёт шрапнелью снега,

мы мяли в омертвевших пальцах небо,

как школьник— пластилиновый брусок.

В границах заколдованного круга,

где не было ни севера, ни юга,

звенело: «Я так больше не могу…»

И наши тени, вскормленные вьюгой,

всё дальше расходились друг от друга

на жёстком хирургическом снегу.

Стам

От хлещущего ветра за окном

грустней глаза. И хмурый метроном

поклоны отбивает ночи чёрной…

Мне так хотелось принимать всерьёз

всю эту жизнь, весь этот мотокросс

по местности, вконец пересечённой —

увы. И попугаем на плече

сидит смешок. Всё ближе Время Ч

по воле непреложного закона.

Но даже при отсутствии весны

все времена практически равны,

включая время Йоко. В смысле, Оно.

Хоть сердце увядает по краям,

храни в себе свой смех, Омар Хайям,

он для тебя — Кастальский ключ нетленный

Ведь только им ты жизнь в себе возжёг,

и только он — недлинный твой стежок

на выцветшей материи Вселенной.

И думаю порой, пока живой,

что, может, смерти нет как таковой.

Она — извив невидимой дороги;

а я, исчезнув Здесь, возникну Там,

и кто-то свыше тихо скажет: «Ста-ам!»{1},

насмешливо растягивая слоги.

Синема

Каждый день — словно явь, только чем ты себя ни тешь,

но циничный вопрос возникает в мозгу опять:

ну, а вдруг это просто кино, голливудский трэш,

и слышны отголоски выкрика: «Дубль пять!»?

Вдруг ты сам лишь мираж, одинокая тень в раю,

пустотелый сосуд, зависнувший в пустоте?

Ты сценарий учил, ну, а значит, не жил свою,

заменяя её на прописанную в скрипте.

Дни летят и летят бездушною чередой —

так сквозь сумрачный космос мчатся кусочки льда…

И невидимый Спилберг выцветшей бородой

по привычке трясёт, решая, кому куда.

Спецэффекты вполне на уровне, звук и цвет,

и трехмерна надпавильонная синева…

Жизнь прекрасна всегда, даже если её и нет.

А взамен её, недопрожитой —

синема.

Приходи на меня посмотреть

Неизвестно, какого числа,

кем бы ты в этот век ни была,

и в какой ни вошла бы анклав ты —

приходи на меня посмотреть,

я стал старше и тише на треть,

и меня не берут в космонавты.

Приходи, беззаботно смеясь,

чтоб исчезла причинная связь

между странным вчера и сегодня.

Не спеша на покой и на спад,

улыбнётся тебе невпопад

наше прошлое, старая сводня.

Пусть былое не сбудется впредь —

приходи на меня посмотреть,

да и я на тебя — насмотрюсь ли?

Вдруг исчезнут года и молва,

и смешаются грусть и слова,

как речные течения в русле.

Мы, пропав, снова выйдем на свет.

Мы не функции времени, нет,

мы надежды хрустальная нота.

Неизвестно, какого числа

нас с тобой отразят зеркала

и в себе нас оставят.

Как фото.

Памяти Катастрофы

Слова уже не в силах жечь, но в силах спамить;

их высох клей, соединяющий века.

Невыразима генетическая память,

связуя в узел цепь молекул ДНК.

И этих слов никчемней нет и неуместней,

и зря бумагу исцарапало стило…

Но как же я, согласно тексту старой песни,

вдруг вспомнил то, что быть со мною не могло?

И этот жар так рвётся ввысь, не зная тленья,

так полыхает, заменив собой маяк,

что впал я вновь в атеистическое племя,

как Волга в Каспий, как в неистовство маньяк.

Где твой был Б-г? Где наш был Б-г — ответь мне, ребе —

ровняя жребием и жертв, и палачей,

когда, как вены, выделялись в польском небе

прожилки дыма из освенцимских печей?

Нам ход времён не развернуть уже обратно,

но сквозь бетон

цветком, не знающим щедрот,

всему назло растёт убитый многократно

и неизменно воскресающий народ.

Бывший

The Night, oil on board. 14x18»

А он говорит, что, мол, надо с народом строже.

Строгость нонешних — просто дурная шутка,

и расстрелов, и пыток, ведь ты согласись — нема ж!

Ну, замажут дерьмом или плюхнут зелёнкой в рожу…

Ну, подумаешь, цацы, это ж не рак желудка.

Какие все стали капризные, ты ж панимаш…

А он говорит, что верхушка на злато падка;

разложила народ, никакого тебе порядка,

и презрела зазря победительных лет канон.

И на лоб его многомудрый ложится складка,

озабоченности невыносимой складка —

глубже, чем аризонский Большой Каньон.

Что ему девяносто, когда он стареть не хочет?

Он заправский эстет, и на полке его — Набоков.

Жизнь, твердит он, ничто, коль её не отдать борьбе.

Входит он в Интернет, словно входит в курятник кочет,

только мало ему, стоявшему у истоков,

у святейших истоков грозного МГБ.

Хоть удел офицера нередко бывает горек,

никогда, никогда сам себя не зовёт он «бывший»

и глядит за окно, где прохлада и даль ясна.

И всего в двух шагах — аккуратный тенистый дворик,

где взволнованной гроздью сирени дышит

массачусетская весна.

На перроне

…и вроде бы судьбе не посторонний, но не дано переступить черту.

Вот и стоишь, забытый на перроне, а поезд твой, а поезд твой — ту-ту.

Но не веди печального рассказа, не истери, ведь истина проста,

и все купе забиты до отказа, и заняты плацкартные места.

Вблизи весна, проказница и сводня, сокрытая, как кроличья нора.

Но не претенциозное «сегодня» не равнозначно пряному «вчера»,

а очень предсказуемое «завтра» — почти как сайт погода точка ру.

Всё, как всегда: «Овсянка, сэр!» — на завтрак. Работа. Дом. Бессонница к утру.

Но остановка — всё ещё не бездна. И тишь вокруг— пока ещё не схрон.

О том, как духу статика полезна, тебе расскажет сказку Шарль Перрон.

Солдат устал от вечных «аты-баты», боёв и аварийных переправ…

«Движенья нет!» — сказал мудрец брадатый. Возможно, он не так уж и неправ.