скользящих в небе, как в реке форель,
на то, как ветер обретает контуры,
пытаясь дуть в незримую свирель.
Рассматривай в шершавой полутемени,
как будто это выдалось впервой,
гримасу остановленного времени
на скорбном лике мокрой мостовой.
По лобным долям молотком из войлока
стучит пока терпимая мигрень…
И, словно кепи, твидовое облако
на небоскрёб надето набекрень.
Факультет
Не веруй в злато, сказочный Кощей,
и не забудь в своем азарте рьяном
про факультет ненужнейших вещей,
в котором ты работаешь деканом.
Там старый велик, тихий плеск весла;
от дедушки — смесь русского да идиш…
Смотри, что отражают зеркала:
ужели то, каким себя ты видишь?
И связь времен не рвётся ни на миг
согласно философскому догмату.
Вот груда: со стишками черновик
и порванный конспект по сопромату.
А дальше — больше. Связка мулине
(зачем?) и писем, памятных до дрожи,
рисунки сына (явно не Моне)
и аттестат (на инглише, его же).
От вздоха, от тоски не откажись:
в любом пути есть время для антрактов..
Ведь что такое прожитая жизнь,
коль не набор бесценных артефактов?
От памяти почти навеселе,
вернись к себе, туда, где сопроматов
и писем нет. Лишь кофе на столе,
где рядом — Чехов, Кафка и Довлатов,
где в том углу, в котором гуще темь,
где воздух вязкой грустью изрубцован —
в нехитрой чёрной рамке пять на семь
на стенке фотография отцова.
Полковник
Не бессонница, нет. Но зачем-то судьба наградила
снами жизней чужих, приходящими глупо и вдруг.
Я военная косточка. Имя моё — Буэндиа.
И никто не проникнет в песочный начертанный круг.
Шринк мне пишет в диагнозе, дескать, я passive-aggressive;
сыновья полагают, что я не от мира сего…
Мне героем не стать. Я по крови не лётчик Маресьев.
Я вещичка в себе — но в Макондо таких большинство.
Так бывает порой: все пути состоят из обочин —
там и будет пикник, чтоб с другими не вместе, а врозь…
Был однажды живым — но увы, получалось не очень.
Попытался стреляться — и с этим, увы, не срослось.
Ни о чём не прошу, лишь о крохотной собственной нише.
Обхожусь без друзей, познаваемых только в беде.
На земле — ничего. Нелюбовь да текущие крыши
по причине дождей, от которых не скрыться нигде.
В этих тягостных снах я пустой, как ночная аллея,
и просеяно время сквозь мыслей моих решето…
Я, наверное, вечен, и, значит, дождусь юбилея:
моему одиночеству скоро исполнится сто.
Там, где нас нет
Там, где нас нет, там, где нас нет — там звёзды падают на снег,
и нежатся людские сны в уютных складках тишины.
Там, где нас нет, где есть не мы — там ни болезней нет, ни тьмы,
и белый лебедь на пруду качает павшую звезду.
Там, где мы есть — пожатье плеч и невозможность нужных встреч,
да на губах — токсичных слёз прогорклый медный купорос.
Осколки глупого вчера, зола погасшего костра…
И лишь в наушниках слышна «Кармен-сюита» Щедрина.
Как облаков изломан строй! Ружьё на стенке. Акт второй.
И хмуро смотрит пустота со строк тетрадного листа.
Чуть пылью тронутый плафон и листьев красно-жёлтый фон
должны бы создавать уют… А вот поди ж — не создают.
Почти дождавшись счета: «Три!», я — в этом скорбном попурри,
я в этом чёрно-белом дне — песок на океанском дне.
И нет дороги кораблю… Лишь нежность к тем, кого люблю,
с которой я имел в виду сойти со сцены, и сойду.
Уход
Вот человек уходит. Как талый лёд,
как самолётный след, как простудный вирус.
А на губах — болезни седой налёт.
Сами же губы — ломкий сухой папирус.
Жизнь превратилась в тень, ветерок, зеро.
Больше не будет времени, чтоб проститься…
Где-то, в каком-то дьявольском турбюро
снова в продаже туры по водам Стикса.
Не повернуть обратно на той черте,
и не свести иначе баланс по смете…
Поздно. И в полумраке застыли те,
кто осознали смерть, но не верят смерти.
На лавочке
Присесть на лавочку. Прищуриться
и наблюдать, как зло и рьяно
заката осьминожьи щупальца
вцепились в кожу океана,
как чайки, попрощавшись с войнами
за хлебный мякиш, терпеливо
следят глазами беспокойными
за тихим таинством прилива,
и как, отяжелев, молчание
с небес свечным стекает воском,
и всё сонливей и печальнее
окрестный делается воздух.
Вглядеться в этот мрак, в невидное…
От ночи не ища подвохов,
найти на судорожном выдохе
резон для следующих вдохов.
Но даже с ночью темнолицею
сроднившись по любым приметам —
остаться явственной границею
меж тьмой и утомлённым светом.
Меланхолия осени
Стынут воды в Гудзоне — практически так, как в Неве,
и подходит к концу солнцедышащий видеоролик…
Меланхолия осени в рыжей блуждает листве.
Ты и я — оба чехи. И имя для нас — Милан Холик.
В октябре нет границ, и я вижу мыс Горн и Синай,
и за шпили Сиэтла усталое солнце садится…
Осеняй меня, осень. Как прежде, меня осеняй
то небрежным дождём, то крылом улетающей птицы.
С белых яблонь, как вздох, отлетает есенинский дым.
В голове — «Листья жгут» (композитор Максим Дунаевский).
Нас учил Винни-Пух, что горшок может быть и пустым.
Всё равно он — подарок. Подарок практичный и веский.
К холодам и ветрам отбывает осенний паром,
и нигде, кроме памяти, нет ни Бали, ни Анталий…
А поэт на террасе играет гусиным пером,
и в зрачках у него — отражение болдинских далей.
Курсы английского
В ту осень носились молнии в небе низком,
и в воздухе плотным комом стояла влага…
Они занимались вместе в кружке английским.
Она оставалась. Он — уезжал в Чикаго.
Обоим хотелось ближе сидеть друг к другу
над книгою Бонк. Им было вдвоем — спокойней…
А после — она спешила домой, к супругу.
Он мчался к жене, беременной скорой двойней.
И сладок был Present Perfect в прохладном зальце
под дождь, равнодушно бьющий по старой крыше..
И только в конце — коснулись друг друга пальцы,
и пульсы взлетели к небу. А может, выше.
Но кончился English. В классе утихло эхо.
Других поджидал всё тот же учебный метод…
И вскоре — она осталась, а он уехал.
Ничто не могло нарушить сценарий этот.
И жизнь потекла спокойным теченьем Леты,
поскольку судьбе и Богу безмерно пофиг,
что двое людей на разных концах планеты
не склеят уже свой треснувший Present Perfect.
Дозволенное
Ей бы жить не для пропитанья, а для потехи,
блистать на балах и раутах, при «шпильках» и веере,
а не как сейчас, в спецовке, в сборочном цехе,
на конвейере.
Ей бы делать шопинги в бутиках, не глядя на цены,
и не слыть классической девочкой для битья,
внимающей вечному мату от мастера смены,
ранее изгнанного из цеха стального литья.
В этом мире ей никогда, никогда не освоиться,
думает она, содрогаясь от внутренних стуж,
когда подставляет пропитанные пылью и потом волосы
под заводской, на ладан дышащий душ.
Зато позже, вечером — она не затеряна в общей массе:
под беззлобные подружкины «ха-ха» да «хи-хи»
скрючившись на пружинном своём матрасе,
она придумывает стихи,
потому что во что же верить, если не в литеры,
мистикою карандашною связанные в строку?
Есть миры, в которых дозволенное Юпитеру
дозволяется и быку.
Ханс и Анна
Не очень тянет на статус клана
семья обычная — Ханс и Анна,
неприхотлива и безыдейна.
Еда проста. Ни икры, ни мидий.
Зато есть домик. Из окон виден
всегда изменчивый профиль Рейна.
Отцы да деды, все земледельцы.
Работы — прорва. Куда же деться?
Любая ль вита должна быть дольче?
Надежды мало на фей и джинна:
четыре дочки, четыре сына.
Всё, как положено. Все — рейхсдойче.
Фортуны ниточка всё короче:
остался год до Хрустальной ночи:
конец евреям да иноземцам.
И раздражающ, как скрип полозьев,
вновь в радиоле — кипучий Йозеф,
который знает, что нужно немцам.
Зашорить разум, зашторить души.
Но садик розов, диванчик плюшев,
а вечерами — вино, веранда…
Откуда знать им, непобедимым,
что станет утро огнём и дымом
на ржавом остове фатерлянда?
Постмодерн
Поэт смеётся.
Говорит: сквозь слёзы,
но мы-то знаем: набивает цену.
Во тьме колодца
обойтись без дозы
не в состоянье даже Авиценна.
А в голове —
морзянка ста несчастий.
Он — явный арьергард людского прайда.