И я уверен, ты понимаешь, что, если я пошлю тебе красивую открытку, или цветы, или еще что-то, это доберется до тебя не раньше чем недели через две. Вот почему сейчас – электронная почта. Настоящая открытка и письмо – потом.
Я так рад, Малышка, что у тебя есть „потом“. Думается, нутром я всегда знал, что так и будет. Все утверждали обратное, но я им никогда не верил. Не говорил об этом, не то подумали бы, что я помешанный. Теперь жалею, что молчал. Мог бы сказать: я же говорил вам. А-а, ладно.
Сегодня я целый день думаю о тебе. И словно оказываюсь к тебе ближе.
Все будет.
Я выждала несколько минут. Проверяла, не вернется ли мамуля сама. Потом позвала ее, на тот случай, если она стоит прямо в коридоре. В чем я была уверена на девяносто девять процентов.
Сказала:
– Ладно. Спасибо. Можешь возвращаться уже. Он ушел.
Она тут же просунула в дверь голову, осторожненько, как будто отец вправду только-только покинул здание. Словно сначала ей нужно удостовериться, убедиться, что берег чист.
Смешно, как мы наделяем некоторых людей такой большой властью над нами. Нет, не смешно. Странно. Во всяком случае, я считаю это странным. Все остальные ведут себя так, словно это самая нормальная вещь в мире.
Что я лучше всего помню об отце
Не знала, найдется ли время написать это, но вот – пишу. Это воспоминания из тех времен, когда мы всей семьей жили вместе.
Одно о том, как отец катал меня на мотоцикле.
Понимаете, я постоянно смотрела в окно, наблюдала, и как он приезжал, и как уезжал. Мне было грустно, когда он уходил, и радостно – когда возвращался. Да и я просто любила смотреть, как он ездит на этой штуке. Мне нравилось, как летом ветер забирался ему под рубашку со спины (зимой он ездил в кожанке, и это выглядело совсем не так), а потом раздувал ее пузырем. Выглядело как свобода, которая мне была видна лишь издали.
Было лето, когда это произошло. Думаю, мне исполнилось года четыре.
Помню сумерки, теплый вечер. Отец поднялся по лестнице, а я все еще сидела на подоконнике, разглядывая мотоцикл, стоявший внизу у бордюра. Я много времени проводила, глядя в окно, потому что, когда мне было четыре, здоровье у меня было неважное. Это было перед самой третьей операцией на сердце, моей третьей ступенью процедуры Норвуда[3], и меня готовили к этому важному событию. Так что возможности гулять у меня не было.
Мамуля рванула из дому, как только отец переступил порог, потому что собиралась куда-то там отправиться и все ждала, когда он придет и посидит со мной. Не помню, куда ей надо было. Только, думаю, она с ума сходила, оттого что он заставлял ждать.
Когда мать ушла, отец посмотрел на меня. Полагаю, вид у меня был на самом деле унылый. Я не знала, что так выгляжу. Чувствовала, что мне грустно, но не осознавала, что это заметно. Но по его лицу я это поняла.
– Бедняжка, – произнес он. – Бедная Вида. У меня сердце разрывается при виде того, как ты смотришь из окна, словно мы тебя в клетке держим или еще что. Пойдем. Подышим немного свежим воздухом.
Он посадил меня к себе на плечи, и мы обошли весь квартал, и люди улыбались мне, проходя мимо.
Потом мы вернулись к нашему дому, он снял меня с плеч, а я глядела на мотоцикл, и он посмотрел. Потом снова на меня. Потом опять на мотоцикл.
– Маме, смотри, не проговорись.
Я быстро-быстро кивнула раза три. Было ощущение, будто меня разорвет.
Сидеть пришлось на бензобаке, вклинившись отцу между ног, чтобы не свалиться ненароком. Шлема моего размера у него не было, так что он просто поехал медленно. Только мне казалось – быстро. Волосы разметались, и я хохотала так, что остановиться не могла, тогда отец повернул обратно к дому, словно испугался, что я засмею себя до смерти.
Помню, как держалась обеими руками за его рукава, как пришлось тянуться и вверх, и вперед, чтобы ухватиться за них.
Потом отец отнес меня в кроватку, я лежала в ней, обессилев от эмоций. Через некоторое время мама пришла домой, и они поругались чуть ли не до драки. Понятия не имею, откуда она узнала. Кто-то из соседей, может? Знаю только, что она разъярилась как бешеная.
Толком не помню, что именно они говорили, и это странно, так как они одно и то же орали без конца, только всякий раз чуть-чуть иными словами. У меня была куча времени, чтобы их запомнить. Может, я потому их и забыла, что запоминать не хотела.
Помню только, как папа сказал, что кому-то надо заботиться и о других моих органах помимо сердца. И о моих остальных нуждах тоже. Не только о тех, что связаны с телесным здоровьем.
От этого мамуля еще больше разъярилась. Есть одно, о чем в разговоре с моей матерью лучше не заикаться, – это усомниться в том, что она не совсем правильно обо мне заботится. В этом ее особая миссия, так что вы не на шутку рискуете жизнью, хоть как-то ставя ее действия под сомнение.
Почти всю ночь родители кричали друг на друга, а на следующий день отец собрал свои немногочисленные вещички и ушел жить к приятелю по работе, Моэ, а несколько недель спустя он съехал окончательно.
Хочу сказать две вещи о разводе.
Первое. Говорят, что дети склонны винить самих себя. Только я всегда отличалась от других. Я винила маму. Всего-то на мотоцикле прокатились. Было здорово. Она могла бы на такое и рукой махнуть.
Оглядываясь назад, я уверена, что все было куда сложнее, чем думалось. Но мне было четыре года. Вот и казалось – просто.
И еще. Второе. Я читала где-то об исследованиях среди семей, переживших смерть ребенка. О том громадном проценте пар, что развелись. Какая в точности цифра, я забыла, но она была большая.
Только, насколько мне известно, никто не изучал семьи, которые знали, что им довольно скоро предстоит потерять ребенка.
Готова поспорить, что статистика для них не так кусается.
О докторе Васкес
Она только что приходила ко мне в палату побеседовать со мной перед большим событием. По счастью, к тому времени я уже успела управиться со всеми своими записями.
Когда я ее увидела, то поняла, что время пришло. И ощутила, что в груди у меня, как говорится, екнуло. Нет, думаю, не следовало упоминать мою грудь. Это немного эвфемистично. Екнуло-то как раз мое сердце. Может, оно понимает, что его дни сочтены. Но, по-моему, то была всего лишь реакция на страх. Знаете же, как учащенно бьется сердце, когда вам страшно? Типа того.
Так вот, вдруг ни с того ни с сего я стала чувствовать свое сердце и подумала: «О, боже мой. Нельзя же просто вырезать его и выбросить. Это мое сердце! Без вопросов, сердечко так себе, но оно мое. Оно у меня всю жизнь было. Оно – это я. Как-никак. Кем я стану без него?»
Только ничего этого я доктору Васкес не сказала, так как у нее впереди важная работа и я не хотела, чтобы то, что ей вот-вот предстоит сделать, казалось еще более таинственным и сложным, чем требуется. Ей, я имею в виду. Пусть где-то на задворках моего разума и сидела мысль, что для меня, наверное, это дело было куда более таинственным, чем для нее. Она все время сердца пересаживает. А у меня это первый раз.
Она встала у кровати, потянулась к моей руке, и я дала ей ладонь.
Поинтересовалась, как я себя чувствую.
Наверное, это кажется очень простым вопросом. Во всяком случае, не для меня.
Я ответила, что, по моим представлениям, я близка к норме, как любой, кто мог оказаться в моем положении, она улыбнулась, и я уверилась, что она и вправду слушала. (Полно людей, которые спросят, как ты себя чувствуешь, но, как правило, когда отвечаешь, если внимательнее присмотришься, то видишь, что они и не слушают на самом-то деле.)
Доктор спросила, не хочу ли узнать что-то об операции. Вы понимаете. Всякие последние вопросы.
Я ответила, что в данный момент мысли у меня такие: может, чем меньше я знаю об этом, тем лучше, – и врач слегка рассмеялась.
– В самом деле? – уточнила она.
– Нет, шучу, – ответила я. – Можете рассказывать.
– Что ж. О сердечной хирургии вам уже известно очень много. Слишком много для девушки вашего возраста, по правде говоря… У меня вызывает сожаление то, что вы стали таким спецом. Вероятно, это похоже на по-настоящему уникальную операцию, в некоторых отношениях так оно и есть, однако основная последовательность событий ничем не отличается от процедур, какие уже были у вас в прошлом. В чем-то она проще. Мы делаем разрез того же размера. Так же пропиливаем грудину, с той разницей, что на сей раз нам придется пройти через большее число проволочек, оставшихся от последних манипуляций. И вам, наверное, известно, как мы применяем прижигающую присадку для уменьшения кровотечения…
– Ну да, – поежилась я. – Терпеть не могу эту штуку. Она, по правде, гадко воняет.
Врач глянула на меня с некоторым любопытством:
– Кто вам рассказал об этом?
Тут я поняла, что дала маху, заговорив о том, о чем давным-давно обещала себе никогда не заговаривать.
Ойкнув, сказала:
– Это долгая история. Не обращайте внимания.
Понимаете, когда мне делали ту третью процедуру, когда мне было четыре года, я то ли увидела, то ли мне приснилось кое-что из того, что происходило. Понятия не имею, явь то была или сон, и, наверное, не узнаю этого никогда.
Просто помню: я видела себя лежащей на столе, только мне совсем не было видно голову, потому что она была скрыта такими голубыми занавесками. Моя грудная клетка была распахнута такими большими металлическими щипцами, а надо мной стояла доктор Васкес вместе с еще одним хирургом, тремя сестрами, анестезиологом и мужчиной за аппаратом «Сердце-Легкие». Все смотрели на мое сердце. Следили, как оно останавливалось. Она положила туда, на мое сердце, кучу льда. Чтобы замедлить сердцебиение и остановить его. Я видела влажные кубики, заполняющие полость в моей груди.