Мое имя Бродек — страница 45 из 46

Я положил перед мэром листки, на которых изложил факты.

– Вот Отчет, о котором вы все меня просили.

Оршвир взял листки рассеянной рукой. Никогда я не видел его таким далеким, таким задумчивым. Даже его лицо утратило привычно грубые черты. Какая-то печаль немного смягчила его безобразие.

– Отчет… – сказал он, рассыпав листки по столу.

– Я хочу, чтобы ты прочел его прямо сейчас, в моем присутствии, и чтобы высказался. Мне торопиться некуда. Я подожду.

Оршвир улыбнулся и просто сказал:

– Если хочешь, Бродек, если хочешь… Я тоже никуда не тороплюсь…

И мэр начал читать, с самого начала, с самого первого слова. Стул был удобным. Я устроился получше и попытался угадать по выражению его лица, что он может чувствовать, но Оршвир читал, не проявляя ни малейшей реакции. Только иногда проводил своей большой рукой по лбу, тер себе глаза, словно не выспался, или покусывал губы, даже не сознавая, с какой силой он их кусает.

Снаружи слышалось, как просыпается большая ферма. Звуки шагов, крики, хрюканье, плеск воды, пролившейся из ведер на землю, голоса, скрип осей – целая жизнь, возобновлявшая свой ход в этот день, как, собственно, и во все прочие, за время которого люди будут рождаться и умирать по всему миру в беспрестанном круговороте.

Чтение растянулось на несколько часов. Не смогу сказать точно, на сколько именно. Мой рассудок словно отдыхал. Я предоставил ему свободу, как после большого усилия, позволил двигаться туда, куда ему заблагорассудится, немного расслабиться и поблуждать в пустоте.

Прозвонили часы. Оршвир закончил чтение. Трижды прочистил горло, потом собрал листки в довольно аккуратную стопку, стараясь, чтобы ни один не торчал, и перевел свои большие, тяжелые глаза на меня.

– Ну что? – спросил я.

Он немного помедлил, прежде чем ответить. Встал, ничего не говоря, и начал медленно расхаживать вокруг большого стола, сворачивая листки в трубку, напоминающую скипетр.

– Я мэр, Бродек, ты это знаешь. Зато, думаю, тебе неизвестно, что это значит для меня. Ты хорошо пишешь, Бродек, мы не ошиблись, выбрав тебя, и тебе нравятся образы, немного чересчур, быть может, но в конце концов… Я сам буду говорить с тобой образами. Ты часто видел наших пастухов на горных пастбищах, они тебе знакомы. Любят ли они животных, которых им доверяют, или нет, я не знаю. Впрочем, любят ли они их или нет, это не мое дело, да и не их, думаю. Животных доверяют пастуху. Он должен найти им обильную траву, чистую воду, защищенные от ветра места. Он должен оберегать их от всякой опасности, держать подальше от слишком крутых склонов и обрывов, с которых они могли бы упасть и переломать себе кости, от некоторых растений, из-за которых они могут опухнуть и сдохнуть, от некоторых вредителей или хищных птиц, которые могут напасть на самых слабых, и, конечно, от волков, когда те рыскают возле стад. Хороший пастух знает и делает все это независимо от того, любит он своих животных или нет. А скажи-ка, по-твоему, животные любят своего пастуха? Я задаю тебе вопрос.

На самом деле Оршвир не задавал мне никакого вопроса. Он расхаживал вокруг большого стола и продолжал говорить, опустив голову и похлопывая левой рукой по Отчету, который держал в правой руке.

– Впрочем, знают ли животные, что у них есть пастух, который делает для них все это? Знают ли они о нем? Не думаю. Я думаю, что они интересуются только тем, что видят под своими ногами и прямо перед собой, – травой, водой, соломой, на которой спят. Это все. Наша деревня такая маленькая. И такая хрупкая. Ты это знаешь. Прекрасно знаешь. Она чуть было не погибла. Война прокатилась по ней, как огромный мельничный жернов, но не для того, чтобы смолоть зерно, а чтобы смять ее и уничтожить. Все же нам удалось немного отвести от себя этот жернов. Он не все раздавил. Не все. И с тем, что осталось, деревне требовалось снова воспрянуть.

Оршвир остановился рядом с большой зелено-голубой изразцовой печкой, занимавшей весь угол комнаты. Наклонился и взял полено в маленькой кучке дров, аккуратно сложенной у стены. Открыл дверцу печки и подложил туда полено. Вокруг него заплясали красивые языки пламени, короткие и подвижные. Мэр все не закрывал дверцу. Долго смотрел на огонь. А тот весело гудел, как гудит иногда среди осени теплый ветер в ветвях и сухой листве некоторых дубов.

– Пастух всегда должен думать о завтрашнем дне. Все, что связано с вчерашним днем, связано со смертью, а важна только жизнь, ты это и сам прекрасно знаешь, Бродек, ты ведь вернулся оттуда, откуда не возвращаются. А я должен сделать так, чтобы остальные тоже могли жить и смотрели на свет так, чтобы…

Тут я все понял.

– Ты ведь не можешь так поступить… – сказал я.

– И почему же, Бродек? Я пастух. Стадо рассчитывает на меня, чтобы я уберег его от всех опасностей, а из всех опасностей память – одна из самых ужасных. И не мне тебя этому учить, ведь ты помнишь все, даже слишком много помнишь?

Оршвир слегка похлопал меня по груди Отчетом, удерживая меня на расстоянии или чтобы вбить в меня свою мысль, как гвоздь в доску:

– Пора забыть, Бродек. Люди нуждаются в забвении.

После этих слов Оршвир очень осторожно засунул Отчет в печку. За секунду прижатые друг к другу листки раскрылись, как лепестки огромного, странного, взлохмаченного цветка, потом стали скручиваться, раскалились, почернели, посерели и осыпались друг на друга, смешивая свои фрагменты в раскаленной пыли, вскоре поглощенной пламенем.

– Гляди, – шепнул мне на ухо Оршвир, – не осталось ничего, совсем ничего. Ты стал несчастнее от этого?

– Ты сжег бумагу, а не то, что у меня в голове!

– Ты прав, это всего лишь бумага, но на этой бумаге было все то, что деревня хочет забыть и забудет. Не все такие, как ты, Бродек.

Вернувшись домой, я все рассказал Федорине. Она держала Пупхетту на коленях. Малышка дремала. Ее щечки были нежными, как лепестки цветов персика, что распускаются в нашем саду, первыми оживляя начало наших весен. Их называют Blumparadz – райский цвет. Если подумать, довольно странное название, будто бы Рай может существовать на этой земле. Впрочем, будто бы он может существовать вообще где бы то ни было. Эмелия сидела у окошка.

– Что ты об этом думаешь, Федорина? – спросил я ее в конце концов.

Она ничего не ответила, разве что пробормотала какие-то обрывки слов, не имевших смысла. Потом все-таки сказала через несколько минут:

– Это тебе решать, Бродек, только тебе. Мы сделаем, как ты решишь.

Я посмотрел на них, на всех троих: на маленькую девочку, молодую женщину и старую бабушку. Одна спала, словно еще не родилась, вторая напевала, словно была не здесь, а третья говорила со мной так, словно уже была не здесь.

Тогда я сказал каким-то странным, совсем чужим голосом:

– Мы уйдем завтра.

XL

Я выкатил старую тележку. Ту, вместе с которой я и Федорина пришли сюда, довольно давно. Вот уж не думал, что она снова пригодится нам когда-нибудь. Не думал, что снова придется уйти. Но, возможно, таким, как мы, тем, кто создан по нашему образу, уготован лишь вечный уход?

Отныне я далеко.

Далеко от всего.

Далеко от других.

Я покинул деревню.

Впрочем, возможно, я уже нигде. Может, я покинул историю? Может, я всего лишь путешественник из притчи, раз уж настало время притчей?

Я оставил пишущую машинку дома. Она мне больше не нужна. Отныне я пишу в своем мозгу. Нет более сокровенной книги. Ее никто не сможет прочитать. Мне не придется ее прятать. Ее ни за что не найти.

Сегодня утром, проснувшись очень рано, я почувствовал рядом с собой Эмелию, а в колыбели увидел еще спящую Пупхетту с большим пальцем во рту. Я взял их обеих на руки. Федорина на кухне была уже готова. Ждала нас. Узлы были увязаны. Мы вышли бесшумно. Федорину я тоже взял на руки. Она такая старая и такая легкая. Жизнь так ее истончила. Она как белье, стиранное миллион раз. Я двинулся в путь, неся три своих сокровища и таща тележку. Кажется, был когда-то путник, который тоже ушел из своего сожженного города, неся на плечах старого отца и маленького сына[10]. Должно быть, я где-то вычитал этот рассказ. Да, должно быть, где-то вычитал. Я прочитал столько книг. Хотя, быть может, это Нёзель рассказывал? Или Кельмар, или Диодем.

На улицах было тихо, дома́ спали. Как и их обитатели внутри. Наша деревня похожа на саму себя, на стадо, как сказал Оршвир, да, на стадо домов, которые мирно жмутся друг к другу под еще черным, но беззвездным небом, безжизненным и пустым, как камни ее стен. Я миновал трактир Шлосса. В его кухне брезжил тусклый свет. Миновал кафе мамаши Пиц, кузницу Готта, булочную Вирфрау и услышал, как он месит там свое тесто. Миновал крытый рынок, церковь, скобяную лавку Рёппеля, мясную Брохирта. Я прошел мимо всех источников и выпил немного воды в знак прощания. Все эти места были живыми, целыми, нетронутыми. Я на мгновение остановился перед памятником павшим и прочитал то, что всегда читал: имена обоих сыновей Оршвира и имя Йенкинса, нашего полицейского, погибшего на войне, имена Катора и Фриппмана, и свое собственное, наполовину стертое. Я задержался, потому что почувствовал на своей шее руку Эмелии, которая наверняка пыталась сказать мне, чтобы я уходил, потому что ей никогда не нравилось, если я задерживался возле памятника и читал имена вслух.

Это была прекрасная ночь, холодная и ясная, а впрочем, было не похоже, что она хочет кончиться, ей нравилось медлить в своей чернильной черноте, крутиться в ней туда-сюда, как некоторые любят порой понежиться утром в постели, в пропитанных теплом простынях. Я обогнул ферму мэра. Слышал свиней, копошащихся в своих загородках. Видел также, как Лиз Кайнауге проходит через двор, держа в руке ведро, наполненное молоком, которое выплескивалось через край в такт ее шагам, оставляя позади немного своей белизны.

Я шел. Пересек Штауби по старому каменному мосту. Остановился на какое-то время, чтобы в последний раз услышать ее голос. Река ведь много всего рассказывает, надо только уметь слушать. Но люди никогда не слушают то, что им рассказывают реки, что им рассказывают леса, животные, деревья, небо, скалы в горах, другие люди. Однако нужно время, чтобы говорить, и время, чтобы слушать. Пупхетта еще не проснулась, а Федорина задремала. Только у Эмелии были широко открыты глаза. Я нес их всех троих без труда. Не чувствовал никакой усталости. Вскоре после моста я заметил метрах в пятидесяти от себя