Мое кино — страница 1 из 37

Григорий ЧухрайМое кино

Ровно за год до Дня Победы в Великой Отечественной войне я приехал в двухнедельный отпуск с фронта в город Ессентуки. Приехал, чтобы жениться. Здесь ждала меня моя невеста Ирина Пенькова. 9 мая 1944 года мы расписались. А через несколько дней я снова уехал на фронт...

Наступила долгожданная победа. В конце 45-го я ехал домой…

Мои планы

Я рассуждал: сначала поеду к Ирине, я очень по ней соскучился. Заберу ее и привезу на Украину – там, недалеко от узловой станции Синельниково, у деревни Раевка, находилась селекционная станция, где работали моя мама и отчим. На станции были прекрасные кирпичные коттеджи, построенные еще до революции для научных работников. Один из коттеджей принадлежал нам. В нем было уютно и тепло, особенно в холодные зимние вечера.

Мне хотелось тепла и покоя. В последнем письме мама писала, что возвращается из Кургана на Украину и будет ждать нас. Но больше писем от нее я не получал. Это меня волновало: не заболела ли она? А кроме всего прочего, мне не терпелось поскорее познакомить ее с Ириной. Я не сомневался, что мама будет ей рада.

...Ирина хотела задержаться в Ессентуках, но я ее торопил.

В поезде на третьей полке для багажа было жарко. Ирину подташнивало. Я чувствовал себя виноватым – ведь она была беременна.

Но вот и последний полустанок перед Узловой. Здесь перрона нет, со ступенек вагона слезаем на землю и сразу попадаем в весеннюю лужу. Благо Ирина в калошах. Отсюда до селекционной станции три километра. Я тащу большой чемодан, Ирина хлюпает по снежной жиже с чемоданом поменьше. Забираю у нее чемодан, спрашиваю:

– Устала?

– Только озябла, – отвечает она.

– Ничего, – стараюсь я подбодрить жену, – скоро придем на место, погреемся!

– Что-то я не вижу ваших коттеджей... – говорит Ирина.

Меня это тоже волнует.

– Туман, – объясняю я.

...Но вот мы стоим на месте – там, где когда-то были коттеджи, и растеряно смотрим на груду кирпичей. Вместо девяти прекрасных домиков – только руины. Зачем немцам понадобилось бомбить село и селекционную станцию, непонятно.

Курятник

Маму я нахожу в колхозном курятнике, где живут все, кто уцелел от бомбежки – и колхозники и селекционеры. Она действительно больна. Возле нее сидит местная девушка в военной форме без погон. Мама смущена, Ирина тоже...

В этом курятнике, где невозможно было встать в полный рост, вместе с нами ютилось с десяток семей. Все испытывали одинаковое неудобство. Но я не помню ни одного конфликта или выражения недовольства. Общая беда объединяет людей, да и эпоха была такая – все помогали друг другу.

С наступлением лета люди высыпали на улицу, начали, кто как мог, ремонтировать не до конца разрушенные дома. Мы с Ириной и мамой переселились в один такой дом. И снова все друг другу помогали.

Отчим

Возвратился из госпиталя отчим.

У него было одно из самых тяжелых ранений – челюстное. Вдобавок осколок разорвал ему бровь, отчего лицо его приобрело страдальческое выражение. Но отчим был полон энергии и мечтал о любимой работе.

По приказу Сталина все возвратившиеся с фронта должны были занять свои прежние места. Но приказ этот не был выполнен: начальство райкомов и обкомов не уступило своих мест и всячески поддерживало тех, кто кормил их во время войны. Отчима обратно на должность директора селекционной станции не пустили, – считался он человеком честным и поэтому неудобным. В результате, с помощью интриг, отвечать на которые он не был способен, его откомандировали директором селекционной станции в Ярославскую область.

Мы решили так: мама и Ирина едут вместе с ним, а я – в Москву, поступать во ВГИК.

Экзамены

Приехав в Москву, я остановился в семье моего друга детства Карла Кантора и оказался свидетелем на его свадьбе с Танечкой Колобашкиной.

Заглянул в штаб воздушно-десантных войск к полковнику Иваненко и получил от него ценную для меня тогда справку о том, что я во время войны, будучи строевым командиром, руководил кружком самодеятельности. С этой справкой я и отправился во ВГИК.

Началась пора вступительных экзаменов...

Я нервничал.

Но наконец узнал: общеобразовательные предметы мне зачтены. Однако радоваться было еще рано. Самым волнующим и, как говорили знатоки, самым решающим испытанием было собеседование. А конкурс в 1946 году был немалым. На одно место в мастерской режиссуры претендовали около 70 человек.

Случайно я разговорился со студентом второго курса Юрой Вышинским (впоследствии – видным советским кинорежиссером).

– Вы проходили собеседование. Что у вас спрашивали? – поинтересовался я.

– Спросить могут все что угодно.

– А какие вопросы задают обычно?

– Тебе это не поможет. На собеседовании надо быть откровенным. Думать, но ничего не выдумывать. Надо быть самим собой.

Я запомнил этот совет.

Сначала нас собрали, показали отрывок из фильма «Человек 217» и попросили записать этот отрывок покадрово. Кадры нужно было зарисовать. Задание оказалось для меня нетрудным, я справился.

Теперь, после этого испытания, нас всех осталось человек тридцать. И вот мы, счастливчики, дрожали перед дверью, за которой происходило собеседование.

Самыми уверенными среди нас и, как нам казалось, самыми эрудированными были Владимир Басов и его друг Слава Корчагин. Оба коренные москвичи, хорошо знавшие постановки МХАТа и Третьяковскую галерею. Они осмелились пойти на собеседование раньше других. Мы взволновано ждали их возвращения.

Первым вышел Басов. Картинно встал спиной к двери, и мы все мигом окружили его.

– Ну, что? Как?..

– Сигарету!.. – Басов выставил два растопыренных пальца.

Сигарета тотчас же очутилась у него между пальцев. Басов с видом небрежной усталости начал рассказывать.

– Сначала спросили об импрессионистах. Я ответил. Спросили, кого из художников я знаю и люблю. Я ответил: Сезанна. Показали открытку. «Кто это?» – «Ренуар».

– А по литературе не спрашивали? – поинтересовался кто-то.

Басов игнорировал вопрос и стал рассказывать, как он выполнял этюды с воображаемым предметом.

Я тогда понятия не имел ни о Сезанне, ни о Ренуаре. Об этюдах с воображаемым предметом только слышал. Короче говоря, шансы на успех было невелики. Но все же я продолжал на что-то надеяться.

Дверь открывалась, входили и выходили какие-то юноши и девушки… Помню их плохо, потому что сильно волновался.

Но вот назвали мою фамилию, и я, торопясь, пошел к двери.

Собеседование

За длинным столом, по одну его сторону, сидели преподаватели. Все с любопытством смотрели на меня. В центре восседал мастер – Сергей Осипович Юткевич. На нем был необыкновенный, явно заграничный, серый пиджак и яркий плетеный галстук; на глазах – черные очки. Тогда у нас еще не носили черных очков, и на меня они произвели почти мистическое впечатление.

– Подойдите сюда, – подозвал меня какой-то старик.

Он сидел в конце стола, перед ним были разложены открытки с репродукциями картин различных художников.

– Что это? – Он указал на одну из открыток.

Врать и вывертываться было бесполезно.

– Не знаю, – признался я.

– А это?

– Тоже не знаю.

– Как же вы идете в наш институт, если вы ничего не знаете? – удивился старик.

Мне стало не по себе. Я разозлился на свое незнание, на старика и на все на свете.

– Я хочу поступить в ваш институт вовсе не потому, что все знаю. Я хочу учиться! Вы меня научите, и я буду все это знать! Не велика премудрость!

– Вы чем-то недовольны, молодой человек? – спросил строго Юткевич. – Ну-ка, подойдите сюда.

Я подошел. Черные очки уставились на меня, как мне показалось, враждебно.

– Чем вы недовольны? – повторил он свой вопрос.

– Собой. Своим незнанием...

Юткевич посмотрел в какой-то список.

– Вы были офицером?

– Да. Сперва солдатом, потом офицером.

– А не кажется ли вам, что то, чем вы занимались в армии, и то, чем хотите заниматься в искусстве, – слишком разные вещи?

«Не примет», – подумал я, и, решив, что теперь терять нечего, дерзко ответил.

– Не кажется.

– Интересно... – сказал Юткевич. – Объясните.

– Если кто-нибудь в бою не оправдывал наших надежд, – сказал я, – то не потому, что не знал приемов боя или обращения с оружием, а потому, что в критический момент ему не хватило чувства долга и собственного достоинства. Я старался поддерживать эти чувства. В искусстве буду делать то же. – Я не лукавил.

В экстремальных обстоятельствах мысль работает особенно четко. Я до сих пор удивляюсь, как смог так точно сформулировать то, что действительно было, но о чем раньше я не задумывался. Юткевич уставился на меня сквозь темные очки.

– А что это у вас за значок?

Орденов я не носил (надевать ордена на экзамены было стыдно), но с этим значком не расставался. Он приносил мне удачу.

– Значок парашютиста, – ответил я.

Юткевич заинтересовался.

– Вы были парашютистом?

– Да.

– И прыгали в тыл врага?

– Да.

Юткевич улыбнулся:

– Перед нами положительный диверсант.

Все засмеялись шутке, и мне стало немного спокойнее.

– А что вам в искусстве нравится? – поинтересовался он. – Природу вы любите?

– Конечно. Но главное, по-моему, – человек.

– Тогда возьмите бумагу, сядьте за тот столик и напишите новеллу, в которой будет природа и человек.

– Новеллу не смогу.

– Почему?

– Новелла – один из самых трудных жанров литературы, а я никогда не мыслил себя писателем.

– Литературного произведения от вас не требуется. Напишите как умеете.

Я сел к столику, и тема, как бы сама, сразу пришла мне в голову. Я был в том редком настроении, когда все ладится.

Я вспомнил апрельское утро в Венгрии. Нас, раненых, вынесли на носилках на двор, чтобы отправить в город Веспрем, где был госпиталь. Ярко светило солнце. Весело звенела весенняя капель, чирикали воробьи.