Мое кино — страница 14 из 37

Появился Гроха – большой, с мрачным выражением лица, мужчина. Макивчук указал на меня и представил:

– Чухрай... Слыхал ты про такого режиссера? Нет? Я тоже... Будет ставить в кино нашего «Барабульку». У тебя есть экземпляр номера?

– Нет, – ответил Гроха басом. – Один у Мыколы Тарасовича, второй у ЦК, а третий ты приказал отослать на студию к Пономаренку.

– Добре, возьмешь у Пономаренко, – сказал Макивчук мне и продолжал: – Очень современный фельетон! Это я тебе говорю без скромности... Там, значит, Барабулька. По специальности он агроном, а работает в министерстве. Вышло постановление – ты ж помнишь? – всех агрономов послать на село. Барабулька испугался. Жена его, конечно, в слезы: «Не поеду коровам маникюр делать!» Она была маникюрша. – Макивчук рассмеялся смехом недоброго человека и продолжал: – А он стал успокаивать жену. Гроха, что он ей говорил?

– Шо он поговорит с Мыколаем Даниловичем и его не пошлют.

– Ну да, – подтвердил Макивчук. – Сатира на приятельские отношения. Но ты, Чухрай, не бойся, там все как надо.

– Я не боюсь.

– А это напрасно! Ты не опытный, а мы старые журнальные волки... Знаем, что к чему! Гроха, что потом?

– Потом Барабулька пришел на базар. Там колхозники продают кур. Барабулька посмотрел одну, другую и говорит: «Не так кормите птицу». А колхозница отвечает: «Если вы так хорошо все знаете, приезжайте в село и научите нас, темных».

– Вот именно, – перехватил инициативу Макивчук.

– У Барабульки от такого предложения сразу подскочило давление. Хи, хи, хи! Жена говорит: «Надо есть алоэ». А у них на окне росло как раз алоэ...

– В горшке, – продолжал Гроха. – Барабулька схватил горшок с алоэ и стал есть прямо с горшка...

– Зритель умрет со смеху! – дополнил Макивчук. – Ну, дальше рассказывать не будем. Прочтешь... Только скажи своему хромому, что за тридцать тысяч мы писать сценарий не будем. Нас же двое. Это ж пятнадцать тысяч каждому. А тема актуальная. Мы так не согласны.

Возвращаюсь на студию, получаю журнал с рассказом о Барабульке, передаю Семену Васильевичу требования Макивчука.

– Горбатый черт! – возмутился хромой Пономаренко. – Где у него партийная совесть! Ему мало тридцать тысяч! Сейчас я ему... – Он решительно хватает трубку телефона и набирает номер. – Макивчук?.. Да знаю, – начинает он на высоких тонах. – Сказал. Он сейчас сидит у меня… Что?.. Ты ж руководитель журнала, я тоже ру... Что?.. Знаю, что вас двое, но сценарий-то один... Что?.. Та не кричи, слушай, слушай. Это же незаконно! Вам тридцать тысяч, ему триста пятьдесят... Та не кричи, не кричи. Не тысяч, рублей! Что?.. – Долгая пауза. Слушает и уже примирительным тоном: – Ну, добрэ, добрэ! Плачу тридцать пять. Да, на двоих... – Опять долгая пауза. Слушает. – Не кричи. Нет, не грабеж. Ты руководитель и я руково... – Опять долгая пауза. – Добрэ, за актуальность даю сорок тысяч... Чухрай? Я же уже сказал ему… Да, что работа срочная... – Подмаргивает мне, как соучастнику. – Понимаю... Да, здоровье прежде всего! Нет, я – в Гурзуф... Нет, у жены печенка. Она в Железноводск... А твоя дружина с тобой? Нет?.. Я же сказал: сорок тысяч... Ну, как говорится, с богом!.. Бывай!

Кладет трубку, вытирает тыльной стороной ладони пот со лба и говорит мне, ища сочувствие:

– Дипломатия!

Я начинаю работать.

Работа не клеится. Предлагаю авторам варианты, чтобы не было пошло, – не соглашаются. Ругаю себя за то, что согласился. Думаю, как отказаться. А тут звонит секретарь студии. Просит зайти к директору. Думаю: «Будет скандал. Но лучше сейчас скандал, чем снять плохой фильм. Откажусь!»

Захожу в кабинет.

– Слушай, Чухрай! Ты ж молодой человек, зачем тебе портить свою биографию? – говорит с ходу Пономаренко.

– А что такое?

– Ленинградцев уже раскритиковали, казахов наказали за клевету. Нам с тобой только этого не хватало!

«Повезло», – радуюсь я, но на всякий случай спрашиваю.

– Так что? Нам уже не нужны гоголи-щедрины?

– Выходит, что не нужны. И правильно! Жили без них до сих пор, проживем и дальше...

У меня как гора с плеч свалилась. Так у меня всегда: сам ли я ввяжусь в историю или попаду не по своей вине, провидение спасает меня. И во время войны, и в мирное время, когда, казалось бы, нет выхода, судьба словно сама предлагает выход.

После этого я чуть не поставил экранизацию по нашумевшей в Киеве сатирической пьесе драматурга Василия Минько.

Пьеса была удачная и злая. Мне она нравилась. Нас, драматурга и меня, вызвали в ЦК КПУ и благословили на постановку. На радостях мы спустились в буфет, чтобы отметить удачу. В буфете ничего не оказалось, кроме шампанского и коньяка. Пили шампанское, закусывали коньяком, угощали каких-то незнакомых людей, собравшихся вокруг нас. Потом помню все, что было, кусками.

Мы на квартире у Минько. Он достает из холодильника (холодильник тогда был большой редкостью) бутылку водки. Рядом стоит жена Василя, она плачет...

Потом я на вокзале, подсаживаю Минько в вагон. Поезд трогается...

До студии я добрался на четвереньках…

Потом я в нашем общежитии, и Виктор Илларионович Ивченко, подставив мою голову под кран, пытается привести меня в чувство...

На следующий день пришла телеграмма. Протрезвевший Минько телеграфировал из Москвы, что он сидит на вокзале без копейки денег и не помнит, как он там очутился.

Не знаю, по какой причине, но и эта постановка сорвалась.

В народе появились чьи-то стихи.

Салтыковы-Щедрины

Нам послушные нужны.

И такие гоголи,

Чтобы нас не трогали.

...Но слова, сказанные Пономаренко, о том, что мне пора снимать самостоятельно, по-прежнему не давали мне покоя. «Хорошо бы сейчас заняться сценарием для души», – думал я.

«Сорок первый»

Однажды я рассказал своему другу Борису Немечеку несколько историй из моей военной биографии. Он был хорошим слушателем, а я еще не остыл от войны.

– Тебя тянет в романтику, – сказал он. – Взял бы и поставил одну из этих историй.

– Они слишком личные. Это почему-то мне мешает, – возразил я.

Немечек задумался, потом сказал неожиданно:

– Знаешь, что тебе надо поставить? «Сорок первый» по Лавреневу!

Сердце мое дрогнуло.

Где-то, я уже не помню где, Л. Н. Толстой сказал, что если полюбишь женщину, потом охладеешь к ней, а потом поймешь, что не можешь без нее жить, – это настоящее. Нечто подобное произошло и со мной.

Мне было лет семнадцать, когда я впервые прочел эту повесть.

Зимой 1943 года я был третий раз ранен. Ранение было серьезное: большой осколок снаряда попал в правую лопатку, пробил шинель, заячий жилет, гимнастерку и частично проник в легкое. В прифронтовых госпиталях мне оказывали помощь, но операцию делать отказывались: не было нужного оборудования. Так я попал в конце концов в Челябинск. Челябинск был тогда глубоким тылом, там даже не было затемнения. Меня наконец оперировали – вытащили осколок, и я стал поправляться.

Библиотекарь принесла мне на выбор несколько книг. Среди них оказалась книга с рассказами и повестями Бориса Лавренева. Повесть «Сорок первый» произвела на меня глубокое впечатление. Писатель, его отношение к жизни, были мне не только симпатичны, но в чем-то даже родными по духу. Я перечитывал повесть несколько раз и думал. Думал над проблемами войны вообще и гражданской войны в частности. Благо времени для размышлений было достаточно.

Трагическая судьба красноармейки Марютки, влюбившейся в своего врага – белого офицера, а потом застрелившей его, сегодня может показаться неправдоподобной, но у войны свои законы, которые непонятны тем, кто этого ада не прошел.

В повести все закономерно: Марютка полюбила Говоруху-Отрока потому, что он был красив, умен, смел, и потому, что, оставшись с ним наедине, она перестала видеть в нем врага. Но когда появилась угроза того, что он станет частью враждебной ей силы, девушка произвела свой роковой выстрел – и этот выстрел был столь же закономерен в обстановке гражданской войны, как и ее любовь.

На фронте я понял, что войны ведутся не между умными и дураками, не между подлецами и благородными героями, а между людьми разных убеждений, преследующих разные цели. Мне доводилось говорить с пленными немцами. Я видел, что многие из них вовсе не изверги. Но война поставила нас по разные стороны фронта, и я стрелял в них, а они – в меня. Каждый немецкий солдат, независимо от его личных качеств – он мог быть и добрым, и умным, и любящим сыном своих родителей, – был частью той злой силы, которую я ненавидел. Он пришел на нашу землю, чтобы завоевать ее, а нас – мою маму, мою любимую девушку, моих друзей, всех, кто был мне дорог, – превратить в своих послушных рабов. И это не было пропагандой: все его слова и поступки свидетельствовали об этой цели. Он хотел отнять нашу культуру, наше искусство, наши убеждения, нашу мечту. За это я ненавидел немцев и стрелял в них. А они, добрые, порядочные аккуратные немцы, стреляли в меня, и если бы убили, гордились бы, что исполнили свой долг.

...Прошли годы. В институте кинематографии, в плане изучения истории советского кино, нам показали фильм «Сорок первый» режиссера Протазанова, снятый в 1924 году. Тогда он пользовался большим успехом.

Сейчас фильм разочаровал меня. Картина снималась с «классовых позиций», по которым все белые были негодяями, а все красные – благородными героями. Я, по своей войне, знал, что это не так, что негодяи бывают и с той и с другой стороны, – все дело не в человеческих качествах отдельных солдат, а в целях каждой из сторон.

Фильмы, как тот, о котором я начал думать теперь, после разговора с Борисом Немечеком, в те времена назывались фильмами «на скользкую тему». На такой теме можно было поскользнуться, упасть и больше не подняться. Я знал это. И тем не менее засел за сценарий. Я не мог поступить по-другому.

Получив передышку, я собрал прежние свои наброски, привел их в порядок, что-то дописал, и получился, как я полагал, хороший сценарий. Работать было трудно и радостно. Всем своим существом, всеми своими мыслями я погрузился в атмосферу тех лет. Я ощущал дыхание революции, жил ее страстями, с радостью ощущал свою причастность к ней. В ней было то, что мне по-настоящему дорого. Мне казалось, что я нашел себя.