Значит, я умер молодым. Что ж, не хочу сказать, что мне жаль. Знаешь, со мной в «U2» лечился один игловой с богатой историей жизни на улице. Так у него была татуировка на предплечье, изуродованном дорогами[27]: Live fast. Die young.[28]Ему едва исполнилось пятнадцать, как и мне, и он очень старался жить согласно этому принципу.
В общем, наверное, что-то в этом есть. Минус героин, конечно. Но хватит обо мне. Могу ведь показаться самовлюбленным уродом вроде моего братца. А я только-только научился ненавидеть себя чуть меньше — ровно настолько, чтобы это стало выносимым.
Итак, ты прочла о моей смерти в газете и пришла сюда, потому что тебя все еще мучает чувство вины. Да-да, принцесса, не отпирайся. Только любопытства и сентиментальности было бы недостаточно. Ты здесь, потому что считаешь себя виновной в случившемся, в том, что меня изолировали от общества и лишили свободы.
Принцесса, расслабься. То, что я сделал, было давно и тщательно спланировано, и вряд ли кто-то — даже ты — мог бы это изменить. А изоляция — это лучшее, что со мной произошло за пятнадцать лет моей гребаной жизни, так что единственное, чего мне здесь не хватает, это общение с тобой.
Видишь ли, с тех пор как мне исполнилось двенадцать, только одна мысль придавала мне сил жить дальше — мысль о том, что я убью своего отца. Я планировал его убийство в мельчайших деталях, отбрасывая один способ за другим из-за их несовершенства: мне требовалась уверенность на все сто, что подонок сдохнет — быстро и наверняка. Я также заставлял себя думать, что случится со мной после папашиной смерти, потому что не собирался уходить вместе с ним. Это было трудно: каждый раз, когда представлял сволочь дохлой, я испытывал такой кайф, какой мой бедный, наверняка уже мертвый гердозер[29]точняком сравнил бы с первым приходом.
Я быстро выяснил, что меня не смогут судить как лицо, не достигшее возраста уголовной ответственности, и именно это меня останавливало. Я должен был быть уверен, что ни брат, ни мать никак не смогут повлиять на мою судьбу после того, как признаюсь в убийстве. Мне нужен был суд. Я хотел, чтобы меня заперли в безопасном месте как можно дальше ото всех, кого я знал. Желательно одного.
И вот за 242 дня до моего долгожданного пятнадцатилетия я встретил тебя.
Это многое изменило, но не главное. Я понял, что мне будет тяжело. И еще что мне придется защитить тебя. Проще всего было бы тебя избегать — так я думал. Но ничего у меня не вышло. Особенно после того, как вмешался Эмиль. Я не смог оставить тебя ему на растерзание. Вот все и закрутилось…
Мне очень жаль, что я впутал тебя во все это. Настолько, что ты не смогла все забыть и выбросить из головы, хотя следовало бы. Я это знаю, потому что ты сейчас стоишь в садике у отделения «U» и читаешь мои каракули. Послушай, я пытался. Послал тебе письмо, в котором все объяснял, вскоре после того как попал сюда. Но оно вернулось обратно в новом конверте, нераспечатанным. Еще там была записка от твоего отца: «Не пиши ей больше. Пожалуйста. Так будет лучше для вас обоих».
Взрослые ведь всегда знают, что для нас лучше, да? Мой папочка точно знал, как будет лучше для меня. Но я больше не собираюсь позволять ему помыкать мной. Все кончено. Я похоронил его здесь, в Рисскове. Устроил ему настоящие похороны, в отличие от того фарса на кладбище в Хольстеде, где мать наверняка лила фальшивые слезы. Я сжег его вместе со старым собой, высыпал пепел в унитаз и хорошенько смыл. Трубы потом долго выли и жаловались, — надеюсь, канализация нигде не засорилась. У папаши всегда хорошо получалось вставать поперек горла, ха-ха. Это такая попытка пошутить. Неудачная, да? Что ж, я этому только учусь. Юмору.
Поразительный он все-таки был засранец. Мой выстрел снес ему половину черепа вместе с мозгом, а он продолжал трахать мне мозг еще почти четыре года. Да, принцесса, это снова шутка, пусть и черная. Сарказм — одна из сторон моего нового «я». Еще не знаю, нравится ли она мне. И кстати, прости за грубость, но иначе я о папочке не могу.
Ты спросишь: как так? Папаша продолжал столько времени жить у тебя под черепом, а ты этого не понимал?
Да, вот настолько я туп. Был. Ведь гондон не только обосновался у меня в башке, но он еще и дергал за ниточки, как гребаный кукольник. Вот помню, стою я в столовой корпуса в один из первых дней здесь, когда меня сняли с сильных лекарств и я перестал напоминать овощ — ха, снова шутка! Овощ в столовой, смешно, правда?
Ну так вот: стою это я, меня сквознячком шатает, и смотрю на все эти блюда со жратвой. У нас тут кормежка по принципу шведского стола, за исключением тех, у кого особая диета. Долго стою, потому что не знаю, что выбрать. И не знаю, что мне будет, если выберу неправильно. Наконец медбрат, который тогда за мной наблюдал (читай охранник), не выдержал и сам навалил мне на тарелку чего покалорийней. Оказалось, жареную свинину с картошкой под соусом из петрушки. И три года я потом жрал на ужин гребаную свинину под соусом из петрушки. Просто потому, что не решался попробовать ничего другого.
Прошло три года, прежде чем Линда — она тогда только пришла к нам работать психологом и иногда ела с нами, если попадала в вечернюю смену — спросила: «Ты любишь свинину под соусом из петрушки?» А я сказал: «Нет», — и подумал: «Я ненавижу соус из петрушки. А от мяса меня тошнит». И тогда она задала простой вопрос: «Почему же тогда ты ешь это каждый раз, когда мы встречаемся за ужином?»
И тут в голове у меня что-то щелкнуло: «Клик!» Это открылся первый замок на двери, за которой я себя запер. Таких щелчков потом будет много, но этот, первый, был самым важным.
Я тогда ничего не ответил Линде — в то время я практически не говорил. Но ее слова заставили меня задуматься.
Я трескал жирную свинину, потому что мне был привычен вкус. Потому что мать кормила меня один раз в день, как сосед Пост своего пса, и доставалось мне всегда одно и то же: два толстых куска хлеба с обрезками жира между ними. Никто в семье больше не ел жир на мясе, но не выбрасывать же его было? И я жрал мамины сэндвичи да еще благодарил — так меня приучили. Хотя здесь вру. Я действительно был ей благодарен. Ведь она могла бы и не дать мне ничего. Чтобы наказать. Или потому, что просто забыла это сделать.
Но речь сейчас не о ней, а обо мне. Я продолжал есть свинину, потому что даже чувство связанной с ней тошноты стало для меня привычным — у меня до сих пор проблемы с желудком, хотя я прохожу курс лечения и, кажется, стал вегетарианцем. А вот тут не смейся. Это не шутка.
Понимаешь, принцесса, я мог бы в любой день взять что угодно с этого гребаного шведского стола, но продолжал давиться свининой под жирным соусом. И Линда заставила меня наконец очнуться, задав один-единственный и очень простой вопрос: «Почему?»
И до меня вдруг дошло: я не ел, что хочу, потому что не знал, чего хочу. И дело не в том, что я не представлял, какой вкус у другой еды. Кое в чем мне повезло: помнишь наши уроки кулинарии? Нет, все было гораздо хуже. Я просто не смел хотеть. Не смел признать, что у меня есть какие-то собственные желания, которые я мог бы удовлетворить. Ведь раньше у меня было только одно стремление, одна цель — покончить с отцом. И вот она достигнута. Что дальше?
Я ведь хотел убить его, чтобы вырваться из тюрьмы. Это было хуже всего — не боль от побоев и издевательств, а тотальный контроль. И страх — ключ к цепям, которыми меня сковали по рукам и ногам. И вот я думал, что сбежал, попал наконец туда, где никто из них меня не достанет, а оказалось, я все в той же тюрьме, пусть здесь просторно и белоснежные стены. И отец, этот гниющий в гробу урод, все еще живет у меня в голове, руководит оттуда и смеется, сука, хохочет, дергая за ниточки.
Если честно, тогда я стал задумываться о самоубийстве. Возможно, я бы в конце концов повесился где-нибудь в шкафу, чтобы выдавить наконец из черепа гребаный гогочущий призрак вместе с жизнью, но тут произошло еще кое-что. И снова благодаря Линде.
Она взяла обыкновение устраивать для нас киновечера. Раз в неделю мы, обитатели корпуса «U2», находящиеся в адеквате и не напичканные под завязку нейролептиками, смотрели вместе с Линдой выбранный ею фильм, а потом его обсуждали. Я, понятно, на этих сеансах молчал в тряпочку, но это не значит, что я спал во время просмотра или отключал мозг. Кино-то психологиня, как правило, показывала хорошее, а я до прибытия в Центр и телевизор-то толком не смотрел, так что…
А ты, принцесса, видела фильм «Мементо»? Название латинское, переводится как «помнить». Нет? Ну, расскажу тебе вкратце суть. Спойлерить не буду — вдруг сама захочешь глянуть. Хорошее кино, со смыслом. Тебе понравится.
Так вот, там один чувак после травмы потерял память. Только не совсем. У него не обычная амнезия, а антероградная. В смысле он не помнит, что случилось в его жизни после того, как его башкой о стену треснули. Мозг у него стал как видеокамера, которая пишет все в течение пятнадцати минут, а потом стирает. Пишет и стирает. Снова и снова. Ну и, чтобы выжить, чувак начинает оставлять для самого себя сообщения: в основном о том, что ему надо сделать, чтобы найти убийцу своей жены — такую он себе цель поставил, понимаешь? А чтобы не потерять сообщения, он самую главную инфу татуирует у себя на коже. У него все тело в итоге становится как газетная полоса — сплошные заголовки. Только татухи надо читать в зеркальном отражении — он же себе их сам набивал, глядя в зеркало.
Ладно, это уже детали. А главное в том, что чувак играет себе в детектива, играет, а потом — бац! Узнает, что он сам себе врал. Что все чернильные послания самому себе основаны на лжи, как и вся его настоящая жизнь. А сделал он это, чтобы скрыть правду, которая была слишком невыносима. Таким образом перец придал своему существованию смысл. Более того, можно сказать, что он был счастлив, добиваясь поставленной цели. Снова. И снова. И снова.