Признаем все же, что мрачный конец автора «Эврики» породил несколько утешительных исключений, без чего пришлось бы отчаяться и признать себя побежденными. Г-н Уиллис, как я уже упоминал, высказался достойно и даже с волнением о хороших отношениях, которые у него всегда были с По. Гг. Джон Нил и Джордж Грэхем призвали г-на Гризуолда к стыдливости15. Г-н Лонгфелло16 – и это тем более порядочно, что По жестоко его критиковал, – сумел восхвалить в подобающей поэту манере высокую мощь усопшего и как стихотворца, и как прозаика. Некто неизвестный написал, что литературная Америка потеряла самую сильную свою голову.
Но самым разбитым, растерзанным, пронзенным семью клинками было сердце миссис Клемм. «Жестокая судьба, – сказал Уиллис, у которого я позаимствовал эти подробности почти слово в слово, – жестокая судьба выпала тому, кого она опекала и оберегала». Ведь Эдгар По был человеком неудобным; кроме того что он писал в стиле, слишком превышавшем заурядный интеллектуальный уровень, чтобы ему за это платить слишком много, у него были постоянные денежные затруднения, и часто им с больной женой не хватало самого необходимого для жизни. Однажды в кабинет Уиллиса вошла пожилая, кроткая, сосредоточенная женщина. Это была г-жа Клемм. Она искала работу для своего дорогого Эдгара. Биограф пишет, что был искренне удивлен не только безоговорочной похвалой и точной оценкой, которую она дала талантам своего сына, но и всем ее обликом, кротким и печальным голосом, несколько старомодными, но красивыми и благородными манерами. «И на протяжении многих лет, – добавляет он, – мы видели, как эта неутомимая, бедно одетая служительница гения ходила из газеты в газету, чтобы продать то стихотворение, то статью, говоря иногда, что он болен – единственное объяснение, единственное оправдание, неизменное извинение, которое она давала, когда ее сына внезапно поражало творческое бесплодие, так хорошо знакомое нервным литераторам, – и никогда она не позволяла сорваться со своих уст ни единому звуку, который можно было бы истолковать как сомнение, как умаление ее веры в гений и волю ее любимца. Когда ее дочь умерла, она привязалась к нему, выжившему в губительной схватке с болезнью, с еще большим материнским пылом – жила подле него, заботилась, опекала, защищала от жизни и от себя самого». Конечно, заключает Уиллис с возвышенной и непредвзятой правотой, если самоотверженность женщины, родившаяся с первой любовью и поддерживаемая человеческой страстью, так превозносит и освящает свой предмет, то разве не говорит это в пользу человека, внушившего подобную преданность – чистую, бескорыстную и святую? Хулителям По и в самом деле надо было заметить: он обладал столь сильным очарованием, что оно могло быть лишь свидетельством его достоинств.
Можно догадаться, сколь ужасной была новость для несчастной женщины. Она написала Уиллису письмо, вот несколько строк из него:
«Я узнала сегодня утром о смерти моего любимого Эдди… Можете ли вы сообщить мне какие-нибудь подробности по поводу ее обстоятельств? <…> О! Не оставляйте вашу бедную подругу в этой горькой скорби… Попросите г-на … заглянуть ко мне, я должна исполнить по отношению к нему одно поручение моего бедного Эдди… Мне нет надобности просить вас объявить о его смерти и хорошо отозваться о нем. Я знаю, что вы и так это сделаете. Но непременно упомяните о том, каким нежным сыном он был для меня, его бедной, безутешной матери…»
Мне кажется, что своим душевным величием эта женщина не уступает античным образцам. Сраженная непоправимым горем, она думает только о репутации того, кто был для нее всем, и ей недостаточно слов о его гениальности, надо, чтобы все знали: он был человеком чести и нежным сыном. Очевидно, что эта мать – светоч и очаг, зажженный лучом с высочайших небес, – была дана в назидание нашим народам, которые так мало пекутся о самоотверженности, героизме, обо всем, что превыше долга. Не будет ли справедливостью начертать на произведениях поэта и имя той, кто была нравственным солнцем его жизни? Это увековечит в славе имя женщины, чья нежность умела врачевать его раны и чей образ будет вечно осенять список мучеников литературы.
III
Жизнь Эдгара По, его нравы, манеры, наружность, все, что составляет единство личности, представляется нам чем-то сумрачным и одновременно блестящим. Эта личность была странной, пленительной и, подобно его произведениям, отмечена печатью невыразимой меланхолии. Впрочем, природа одарила его необычайно щедро. В молодости он проявлял редкую способность ко всем физическим упражнениям и, хотя был невысок ростом, с ногами и руками, как у женщины – да и во всем его существе сквозило это женское изящество, – был очень крепок и способен на чудесные проявления силы. В юности ему случилось на спор проплыть столько, что это казалось невозможным. Говорят, что те, кто уготован Природой к чему-то великому, получают от нее энергичный характер, подобно тому, как она наделяет мощной жизненной силой деревья, предназначенные символизировать скорбь и боль. Подобные люди, порой хилые с виду, пригодны и для кутежа, и для работы, способны на излишества и на удивительное воздержание.
Среди черт Эдгара По есть такие, насчет которых царит единодушное согласие: например, его высокое природное благородство, красноречие и красота, которой он, говорят, немного тщеславился. Его манеры, причудливая смесь высокомерия и удивительной мягкости, были исполнены уверенности. Облик, манера держать себя, жесты, посадка головы – все обличало в нем, особенно в его лучшие дни, избранное создание. Все его существо дышало проникновенной торжественностью. Он воистину был отмечен природой, подобно тому как лица некоторых прохожих приковывают к себе взгляд случайного наблюдателя и долго тревожат его память. Даже педантичный и желчный Гризуолд признает, что, когда он пришел с визитом к По и нашел его еще бледным и осунувшимся из-за болезни и смерти жены, тот поразил его сверх меры не только совершенством своих манер, но также аристократичностью облика и благоуханной атмосферой квартиры, впрочем, довольно скромно обставленной. Гризуолду невдомек, что поэт в большей степени, нежели все прочие, обладает той чудесной привилегией, которую приписывают парижанкам и испанкам, – умением сделать себе украшение из ничего и что По, влюбленный в красоту во всех ее проявлениях, видимо, овладел искусством превратить лачугу во дворец нового рода. Не набрасывал ли он оригинальные и прелюбопытные эскизы мебели, планы загородных домов, садов и преобразования ландшафтов?
Существует прелестное письмо г-жи Френсис Осгуд17, связанной с По искренней дружбой, в котором она сообщает о его нравах, о его личности и семейной жизни прелюбопытные подробности. Эта женщина, и сама замечательная писательница, смело отвергает все пороки и грехи, в которых упрекали поэта.
«С мужчинами, – пишет она Гризуолду, – он, возможно, и был таким, каким вы его описываете, и как мужчина вы, может быть, правы. Но я на самом деле утверждаю, что с женщинами он был совершенно иным и что никакая женщина не могла познакомиться с г-ном По и не испытать к нему глубокий интерес. Он всегда был для меня образцом элегантности, благородства и великодушия…
Первый раз мы увиделись в “Астор-Хаусе”. Уиллис передал мне за общим столом “Ворона” и сказал, что автор желал бы узнать мое мнение о нем. Таинственная и сверхъестественная музыка этого странного стихотворения пронзила меня так глубоко, что, узнав о желании По быть мне представленным, я испытала необычайное чувство, походившее на ужас. Появившись предо мной – красивое, гордое лицо, темные глаза, изливавшие особый свет, свет чувства и мысли, а манеры – невыразимое сочетание достоинства и очарования, – он поклонился – спокойный, серьезный, почти холодный; но под этой холодностью чувствовалась столь явная симпатия, что на меня это невольно произвело глубокое впечатление. С этого момента и до самой его смерти мы оставались друзьями… и я знаю, что в своих последних словах он помянул меня и дал мне, еще до того, как его рассудок пал со своего монаршего трона, последнее доказательство своей верности в дружбе.
Особенно в домашней обстановке, одновременно простой и поэтичной, характер По проявлялся для меня в своем наилучшем свете. Он был шаловлив, нежен и остроумен; то послушен, то строптив, как избалованный ребенок, но у него всегда находилось для своей юной кроткой и обожаемой жены и для всех, кто приходил к нему в дом, даже среди самых утомительных литературных трудов, ласковое слово, доброжелательная улыбка, милые и приятные знаки внимания. Он проводил бесконечные часы за письменным столом, под портретом Линор, своей умершей возлюбленной, и прилежно, покорно записывал своим восхитительным почерком блестящие фантазии, которые возникали в его удивительном, беспрестанно бодрствующем мозгу. Я помню, как однажды утром видела его более веселым и оживленным, чем обычно. Виргиния, его нежная жена, попросила меня навещать его, и мне было невозможно противиться этим просьбам… Я нашла его за работой над серией статей, которые он позже опубликовал под названием “The Liteterati of New-York”. “Видите, – сказал он мне с торжествующим смехом, разворачивая передо мной некоторые из множества маленьких бумажных рулончиков (он писал на узких полосках, наверняка чтобы подогнать текст к ширине газетной колонки), – я вам сейчас покажу по разнице в длине степень моего почтения к каждому из вашей литературной братии. В каждой из этих бумажек надлежащим образом рассмотрен и свернут один из вас. Подите-ка сюда, Виргиния, помогите мне!” – и они стали разматывать их вручную. Наконец остался один свиток, который показался мне бесконечным. Виргиния, смеясь и держа его за кончик, отступила в один угол комнаты, а ее муж в другой. “И что же это за счастливец, – спросила я, – которого вы сочли достойным столь неизмеримой доброты?” – «Слышите? – воскликнул он. – Будто ее тщеславное сердечко уже не подсказало ей, что это она сама!”