Мое поколение — страница 27 из 64

— Как живешь? Где? Что делаешь?

— Рою канал. Волгу в Москву пускаю.

— Ну?! Получается?

Он улыбнулся мне. Потом расскажет, в чем трудности их работы. Вытащит карандаш и на палевой афише Московской консерватории начертит схемку.

Прощаясь, я спрошу у него:

— А как у вас пригородное хозяйство? Картошка?

Когда он уйдет, я вспомню, что забыл еще у него спросить, не женился ли он.

Неожиданные вещи выясняются при таких встречах. Вдруг оказывается, что вечный заворг Лешка Козырев уже давно не заворг, а судостроитель.

— Почему судо? Леша, объясни популярно: почему ты судостроитель?

— Да так, нравится. Море, вода. Путевка была в судостроительный.

Я встречаю на перекрестках геологов, начальников политотделов МТС, командиров заводов, заготовителей скота, востоковедов, пропагандистов, механиков, шоферов, историков, инженеров — это все наши ребята, вчера еще они были комсомольцами.

Карта большой нашей страны висит сейчас передо мной. Алеша Гайдаш! Ты улыбаешься мне с далекой границы! Как курды, Алеша? Как басмачи? Я слышу, как храпит твой конь, Алеша.

Оттуда, где тесно сбились в кучу игрушечные силуэты заводов, мне застенчиво улыбается Павлик. Я прочел в газете, что сегодня выплавка чугуна по Союзу достигла 26 тысяч тонн. Я радуюсь вместе с тобой, Павлик.

А каштановая коса? Или это река вьется? Юлька! Куда ты забралась, Юлька? К тебе хоть три года скачи — не доскачешь. А чье это лицо выглядывает из-за твоего плеча? А! Неизменный спутник! Друг по гроб! Но — тсс! Секрет. Молчу.

Ребята! Нам еще рано стариковать и ворошить пыль преданий. Но ведь правда же, хорошо встретиться на бегу, на перекрестке и начать дружескую беседу вопросом: «А помнишь?»

Весною тысяча девятьсот двадцать второго года наша уездная комсомольская организация пошла на штурм небес.

Мы завоевали землю. Ликующая, она лежит от Белого моря до синих Кавказских гор. Теперь нам нужно небо, бездонное и голубое. Нам нужно небо, чистое и просторное! Небо аэропланов, звезд и луны влюбленных.

И мы решили выйти безбожным карнавалом в день пасхи на улицу.

Мы протащим по слякотному городу чучела Саваофа и чинов его небесной канцелярии, мы поведем весь город за собой на штурм небес.

И мы задолго начали готовиться к штурму.

Веселая кутерьма поднялась в комсомольском клубе: наряженные чертями, хохотали на сцене ребята, разучивали песенки, репетировали инсценировку.

Долговязый, незаметный ранее парень, у которого нежданно-негаданно оказался дьяконский хриплый бас, стал теперь героем дня. За ним ходили шумными толпами и, смеясь, толкались, просили:

— А ну, дядя, рявкни «аллилуйю»!

Даже взрослые комсомольцы поддались этой веселой суетне. Было просто весело плясать под дребезжащее пианино в гулком и нетопленом здании клуба, забыв о пайках и пустом супе. Секретарь горкома Глеб Кружан сел за пианино. Он, закинув голову, взмахнул руками и вдруг сразу десятью пальцами ударил по клавишам, — и вдруг оказалось: этот небритый, лохматый парень владеет сложной музыкальной машиной. Откуда?

Но все закричали:

— Лезгинку! Лезгинку!

Плясали все: кто умел лезгинку — лезгинку; кто лезгинку не знал, плясал гопак, «барыню», польку; кто ничего не умел, притопывал сапогами, вертелся на месте; ребята сбивались в пары, в хороводы, опять разбивались, разлетались по залу, чтобы беззаветно плясать, забыв обо всем на свете, а Кружан все гремел и гремел, ударяя десятью пальцами по дребезжащим клавишам, и подпрыгивал на стуле.

Семчик изображал попа, и изображал всерьез. Он все всегда делал всерьез. Этому пятнадцатилетнему парню явно не хватало чувства юмора. Озабоченный вдруг пришедшей ему в голову мыслью, он продрался сквозь пляшущую, хохочущую, беснующуюся толпу и подошел к Кружану:

— Товарищ Кружан, а наган когда я получу?

— Зачем наган?

Семчик удивленно посмотрел на него:

— Как зачем? Я же попа изображаю.

— Попы наганов не носят.

— Да, но защищаться надо же ведь будет!

И сразу стихла бесшабашная гульба. На высокой ноте сорвал Кружан лезгинку. И все, услышав слова Семчика, вдруг подумали, что и в самом деле: ведь пойдут они тощей группой по чужому, озлобленному обывательскому городку, где одиннадцать церквей и три школы, где на окраинах до сих пор кулачные бои, где в крестный ход лоснятся жиром хоругви, рыжие мясники несут богородицу и тысячные толпы валятся иконе в ноги, а колокольный звон густо ползет над душными улицами.

Вспомнили, что только на днях привезли из-под Ямполя комсомольца Андрюшу Гайворона, ямпольского чекиста, зарубленного бандитами. Лицо его и тело были исполосованы шашками, кровь запеклась в ранах.

И когда я вечером встретил случайно на улице Алешу, я, не здороваясь, спросил его:

— На карнавал пойдешь? — таким тоном, как спрашивают: наш — не наш?

— Пойду, — ответил Алеша, и тогда я вспомнил, что не поздоровался с ним.

— Ну, здорово! Как жизнь?

Я знал, что Алеша безработный, слышал о его неудачах в школе, о неладах с ячейкой. Я ждал: он разведет руками, вздохнет, выругается. Вместо этого он начал мне оживленно рассказывать о борьбе, которую они начали в школе.

— Значит, ты теперь в ячейке? — обрадовался я.

— Нет.

— Нет? Но почему?

— Да так, — пробормотал он, а я улыбнулся.

Ах, чудак! Плохо бы я знал тебя, если бы не понял, в чем дело. Ты всегда был таким: ты всегда любил быть коноводом, главарем. Ты не хочешь сейчас идти в ячейку, потому что не ты организовал ее, потому что ячейка не звала тебя. Ты хочешь прийти в ячейку победителем. Ах, чудак!

Но я ничего не сказал Алеше, только крепко пожал ему руку.

— На карнавале, стало быть, увидимся?

— Ясно!

— Ну-ну!

И я ушел, радуясь, что есть на свете такая замечательная вещь — дружба.

2

Ковбыш спозаранку приходит в школу. Дома скучно. Отец, согнувшись, сидит над сапогом, вколачивает молоточком гвоздь к гвоздю, иногда насвистывает, чаще молчит и кашляет. Ковбышу-сыну нудно сидеть над сапогом. Огромная его физическая сила млеет у верстака, как великанья нога, зажатая в тесный сапог. Ковбышу-сыну нужны мешки, горы мешков, пузато раздувшихся арбузами.

«Я в грузчики пойду», — мечтает он, а отцу озабоченно говорит:

— Сегодня в школу велели раньше прийти.

— Иди, иди! — торопливо отмахивается отец. Он всю свою жизнь гадал: «Сына в ученье выведу».

А Ковбыш-сын медленно, вразвалку бродит по пустому зданию школы, томится, давит ранних мух на потных стеклах и мечтает:

«На Волгу сбегу. Наймусь в грузчики. Я — сильный».

Он прижимается лбом к стеклу: на улице ростепель, серые туманы бредут по-над стенами.

«Скоро пасха, — думает Ковбыш. — А что?»

Ничего! Только что занятий в школе не будет, а так — ни яиц-крашенок, ни куличей. Отец и в церковь не пойдет. Вот в деревне раньше: колокола звонят, сначала маленькие — мелко-мелко, дробно, весело: дили-дон-дон-дон, дили-дон-дон-дон, — потом и большие, ленивые, вступают в перезвон, медленно, важно: бом-бом-бом. Дряхлый пономарь в большом соломенном бриле никак не управится с колокольной ватагой: колокола, как балованные ребята, вырываются из его старых рук. Ковбыш-сын лезет на вышку помогать. Уже и тогда у него в руках была недетская силища. И некуда ее деть!

«Еще всенощная… Хорошо!» — вспоминает парень, и по сырым коридорам школы вдруг проносится запах вербы, воска, дешевого мыла, чисто вымытых полов. Ноздри Ковбыша вздрагивают. Какие-то обрывки, запахи… цвета возникают, появляются и опять пропадают.

Говорят, бога нет, — этого Ковбыш не знает доподлинно. Отец говорит: нету.

— Тридцать лет и три года вколачиваю гвозди в подметку, — язвит отец, — а бога не встречал.

А мачеха сердится.

Может, и нет бога! Какое Ковбышу-сыну дело?

«Я после пасхи в грузчики сбегу», — думает он и видит: Волга течет широкая, жирная; грузчики лежат пузом кверху, воблу жуют, арбузы бьют об колено, сок арбузный течет на штаны на грузчицкие.

«Сбегу!» — решает он и лениво идет по коридорам.

В классе шестой группы он натыкается на сбор ячейки. Володя Голыш рисует плакат. Лукьянов возится с бумагами. Юлька что-то пишет.

Ковбыш тихо присаживается около рисовальщика и глядит, как ловко прыгает кисть по картону. Прыг — и вот заалела рука девочки, прыг — красное знамя вспыхнуло над ней, прыг — заря растеклась по небу.

«Отчего я не умею рисовать?» — завистливо думает Ковбыш, и тоска еще сильнее охватывает его.

Молча, неподвижно сидит он. С ним никто не заговаривает — все заняты своим делом. У него одного никакого дела нет.

— Готово! — вдруг говорит Голыш и вытирает рукавом легкий пот со лба. — Теперь повесить надо.

Ковбыш вдруг поднимается с места.

— Дайте я! — говорит он решительно. — Я прибью!

Он бережно берет плакат, молоток, отыскивает в стене гвозди, выдергивает их, радуясь, что и ему нашлось дело.

— Где? — спрашивает он коротко.

Ему объясняют: в коридоре.

Ковбыш любовно прилаживает картон, затем крепкими ударами вколачивает гвозди. Плакат висит хорошо.

Прибив, Ковбыш начинает медленно читать текст плаката:

Товарищи! Религия — опиум не только для народа, но и для нас, молодежи. Школьная ячейка детской коммунистической группы предлагает всем учащимся школы обратиться с просьбой к заведующему о том, чтобы учиться в пасхальные дни, а отгуливать в другие. Кто «за»? Ставьте на обсуждение на собраниях в группах.

Ячейка

«На пасху учиться? — удивился Ковбыш. Ему кажется, что он неверно прочел. Он еще раз читает. — Да, на пасху учиться. Люди гулять будут, колокола звонить будут, — солнце, простор».

Ковбыш оглядывается: ни души в коридоре. Он поднимает руку, вот сейчас он сорвет этот дурацкий плакат, и все будет по-старому: хорошо и празднично.

…Пономарь в большом соломенном бриле лезет на звонницу.