На последней странице перехватывает дыхание: девушка, которую я вижу, – это не я и в то же время я. Ее большие глаза смотрят в сторону, но в них я вижу что-то, чего даже не могу сразу распознать: надежду. И сидит она, кажется, прямее, чем я, – она словно бы сильнее и… живее.
– Спасибо тебе, Замерзший Робот, – шепчу я и вырываю листок из альбома. Плевать, что он будет рвать и метать, когда узнает. Мне нужен этот рисунок, нужно напоминание, что я могу быть этой девушкой, что она живет во мне – полная надежды и уверенности. Аккуратно сложив листок квадратиком, я убираю его в карман и осторожно засовываю альбом обратно в рюкзак.
Достав бутылку воды из сумки, внезапно понимаю: мне нужно сделать для Романа то же, что он сделал для меня. Надо показать ему, что тот, кого он считает исчезнувшим, потерянным, все еще живет внутри его. Парень с жаждой приключений и талантом, с грустной, все понимающей улыбкой и заразительным смехом. Человек с глазами то зелеными, как летняя трава, то золотыми, как солнце, который умеет видеть то, что упускает большинство людей. Человек, руки которого создают поразительной силы рисунки. Я закрываю глаза и вспоминаю, как держала его ладонь на ярмарке и какой крепкой она была.
Я должна помочь ему спасти самого себя. Обязана.
Набрав побольше воздуха, я решаюсь подойти к Роману. Присев рядом с ним, прижимаю ему ко лбу холодную бутылку:
– Проснись…
– Ай!
– Подумала, это будет приятно.
– Так и есть, спасибо, просто неожиданно. – Он берет у меня бутылку и поворачивается на бок, чтобы хлебнуть несколько раз, прежде чем приложить ее ко лбу снова.
– Погружу все в машину – и можем отправляться, хорошо?
Я уже хочу встать, но он берет меня за руку и притягивает к себе:
– Не так уж сильно я напился, чтобы не помнить эту ночь, Айзел.
Мой взгляд ничего не выражает. Я не могу сказать то, что хочу, и, пожалуй, молчание лучше всех слов, которых он все равно не желает слышать. Я буду молчать, пока не подберу правильные слова: те волшебные слова, что убедили бы его жить.
Он качает головой и делает еще глоток.
– Айзел, не притворяйся, будто не понимаешь, о чем я.
Я стою молча, нервно облизывая губы. Ищу, что бы ответить, – и не нахожу.
– Айзел, – повторяет он, снова взяв меня за запястье.
Держа его руку – руку, нарисовавшую тот набросок, – я смотрю на него:
– Джейкоб звонил.
Он мягко поглаживает мне пальцы:
– И?
– Оставил телефон – кому позвонить, чтобы узнать про папу.
Роман опускает глаза, не выпуская моей руки:
– Возможно, у нас уже не будет времени съездить к нему до того, как…
– Я знаю, но… – запнувшись, я делаю глубокий вдох, заполняя легкие холодным весенним воздухом. – По поводу прошедшей ночи. Я знаю, ты велел мне не вестись на это, не позволять ей ничего менять. И, может, она ничего, собственно, и не изменила, но я начинаю думать, что нам нужно остановиться и, наверное, как следует подумать… обо всем. Пересмотреть все.
Я утыкаюсь взглядом в его руки.
Он отпускает меня и отстраняется. Я резко втягиваю воздух.
– Слушай, я понимаю: глупо вышло. Но просто ты… ты… ты… – он фыркает, как глохнущий двигатель.
– Я – кто?
– Ты – это ты. Ты понимаешь. Ты все понимаешь. Тебя гложет печаль, как и меня, и – как бы гнетуще это ни звучало – это прекрасно, – Роман гладит меня по лицу, поправляет волосы. – Ты – словно пасмурное небо: красива, даже несмотря на то, что не хочешь быть красивой.
Он ошибается. Не в том дело, что я не хочу, – я не могу быть красивой лишь потому, что была слишком раздавлена печалью и тоской. Замерзший Робот как никто должен знать, что в печали нет ничего прекрасного, или привлекательного, или очаровательного. Тоска безобразна, и те, кто думает иначе, просто ничего не понимают. Думаю, Роман хочет сказать, что он и я безобразны одинаково и в этом есть что-то знакомое, привычное, утешительное. Но утешительное – не синоним красивого.
Я вспоминаю его рисунок. Та девушка сияла красотой не из-за серого неба, а из-за светившейся в ней надежды.
И я больше не хочу, чтобы мы были одинаково безобразны. Не хочу оставаться хмурым небом. Хочу, чтобы мы отыскали надежду. Вместе. Отворачиваюсь от Робота, пряча слезы. После нескольких секунд молчания встаю и отряхиваюсь от пыли.
– Пора ехать.
– Айзел, – настаивает он, – нам надо об этом поговорить.
– Да. Просто я не знаю, что сказать.
Он стискивает мою руку, и все, что я могу, – это сжать его пальцы в ответ. Я ужасно боюсь его отпустить. Потерять его.
Воскресенье, 31 марта
Проведя за рулем около часа, по указателю перед съездом с шоссе я сворачиваю к маленькой кафешке. Роман, проспавший всю дорогу, медленно разлепляет глаза, когда я заезжаю на парковку:
– Где мы?
– Я подумала, лучше покормить тебя, перед тем как сдавать мамочке.
Он улыбается мне своей слабой улыбкой, и при виде нее у меня сжимается сердце от боли, поэтому я отворачиваюсь и смотрю в лобовое стекло. Пошел дождь, а вдалеке даже слышатся раскаты грома.
– Хорошая мысль. Ты права: мама придет в бешенство, если я заявлюсь в таком состоянии. – Роман выходит из машины. – И ты перестанешь быть Святой Айзел.
Перестану, если позволю тебе спрыгнуть с Крествилль-Пойнта. Я прикусываю нижнюю губу. Роман не обращает внимания на дождь, заливающий наши лица, волосы, одежду.
Мы медленно идем в кафешку и усаживаемся подальше от входа. Он читает меню, а я ловлю себя на том, что смотрю на Романа. Он замечает мой взгляд, и я опускаю глаза, снова и снова изучая небогатый список омлетов, притворяясь, будто мучительно выбираю между юго-западным и флорентийским.
Уверившись, что он не обращает на меня внимания, снова украдкой гляжу на него: футболка промокла, волосы тоже, капельки воды блестят на лбу. Дождь сделал его моложе, живее: щеки разрумянились, кожа приобрела здоровый цвет. В голову приходит другой «водный» сюжет: как бы он выглядел после прыжка с Крествилль-Пойнта – бледно-розовые губы посинели, блестящая кожа стала невыносимо бледной. Интересно, чувствуем ли мы такие превращения, слышим ли, как наша кинетическая энергия со свистом уходит в ничто? И какие звуки сопровождают это превращение – симфония или пронзительные крики отчаяния? Я не знаю ответов на эти вопросы и больше не стремлюсь их знать и не хочу, чтобы Роман нашел свой ответ.
Снова пялюсь в меню, не в состоянии думать о еде. Подошедшая официантка принимает заказ: яичница из двух яиц, бекон, картофельные оладьи и тарелочка халапеньо для Романа и флорентийский омлет для меня. Женщина – почти ровесница моей мамы, но на руках больше морщин, а лицо круглее. Волосы явно крашеные – видны темные корни, которые кажутся жирными и давно не мытыми.
– Отличный выбор, – улыбается она, чиркая в блокноте. Глядя на нас поверх него, добавляет с еще более широкой улыбкой: – Вы такая прекрасная пара. Впрочем, думаю, вам это часто говорят. Скоро ваш заказ будет готов.
Не успеваем мы поправить ее, как она уже уходит. Я ковыряю лопнувшее сиденье дивана с вылезающим наружу наполнителем.
– Ты тоже можешь улыбаться, Айзел, – объявляет Роман. – Она считает нас прекрасной парой.
– Да, мы – прекрасная пара. – Я гляжу прямо на него, и он поспешно отводит глаза.
Официантка возвращается быстрее, чем я предполагала, – это вызывает подозрения в сомнительном происхождении еды. С другой стороны, мы решили позавтракать в захудалом придорожном кафе самой глухой части Кентукки, так что думаю, с качеством местной пищи и так все понятно.
У меня нет аппетита, поэтому я просто гоняю омлет по тарелке, оставляя вилкой черточки на матовой белизне. Роман, напротив, набивает рот беконом с громким торопливым чавканьем. Забавно, что даже неприятные вещи кажутся милыми и трогательными, если человек тебе симпатичен.
Ненавижу это. И не понимаю, как он может есть с таким аппетитом после всего случившегося. Он что, совсем забыл наш спор в кемпинге? Забыл, что до седьмого апреля осталась всего неделя?
– Можно тебя спросить? – говорит Роман, на мгновение прекращая жевать. Он уже перешел к яичнице, вывалив на нее халапеньо. Перчики он забрасывает в рот и с хлюпаньем высасывает их содержимое.
– Конечно. – Я отпиваю глоток водопроводной воды, которую принесла официантка.
– Когда ты расскажешь мне, что же совершил твой отец? Ты только и сказала, что он в тюрьме…
Я молчу, несколько мгновений изучая лицо Романа. Его ореховые глаза, как только он начал есть, снова заблестели и кажутся неподдельно заинтересованными. Я опускаю голову к металлическому столику, чтобы не встречаться с ним взглядом. Меня разрывает от искушения воспользоваться его любопытством и наконец-то выложить ему все. Как бы меня это ни пугало, мне нравится думать, что он поймет. Автор того наброска должен понять.
– Значит ли твое молчание, что ты мне не расскажешь?
Я не смотрю на него – не могу. Закрываю глаза и напеваю себе под нос популярную песенку. Когда я добираюсь до той части, где ноты набирают ход и, кажется, летят к какой-то своей цели, у меня появляется идея. Подняв голову, я смотрю ему прямо в глаза.
– Я расскажу тебе обо всем, что сделал мой отец, если и ты позволишь мне кое-что у тебя спросить. Идет?
– Смотря о чем ты хочешь спросить.
– Хорошо, вот мой вопрос: если бы ты не собирался умереть через семь дней, как бы ты хотел прожить свою жизнь?
Положив вилку, он глядит на меня. Яркие глаза за три секунды делаются серыми, как грозовое небо.
– Почему ты спрашиваешь?
– Из любопытства. Впрочем, думаю, все вопросы задают из любопытства.
Его губы морщатся, словно он борется с непрошеной улыбкой:
– Почему ты говоришь, словно Безумный Шляпник?
– Ты же знаешь: не могу без глупых шуток.
Роман снова берет вилку и возвращается к яичнице:
– Не очень-то и смешно.