«Мое утраченное счастье…». Воспоминания, дневники — страница 26 из 115

тало и поскорее видеть Юлю; приезжайте к нам, как только сможете».

К августу мой трамотовский отпуск кончился, и я снова вел бродячий образ жизни: утром — в Москве, а к вечеру — в Мамонтовке. Тут нужно упомянуть один эпизод, сильно повлиявший на отношение Марьи Григорьевны ко мне и к тебе. Как-то вошел ко мне в кабинет улыбающийся толстый господин и отрекомендовался как представитель государственного контроля Махлин. «Бывший присяжный поверенный», — добавил он. Затем спросил, не из Смоленска ли я, и, узнав, что — да, стал хвалить моего отца как преподавателя, как общественного деятеля и как честного человека, никогда не кривившего душой. «Мы, — сказал Махлин, — всегда восхищались, когда он, в 1912 году, один выступил в педагогическом совете на защиту учеников, выгоняемых за политику. И ведь он пострадал за это, с достоинством ушел из реального училища, и сейчас же ему нашли еще лучшее положение в коммерческом училище». Затем, остро взглянув на меня, прибавил: «И я вижу, что яблочко недалеко падает от яблоньки».

Я с недоумением слушал эти комплименты. Я привык, что папу всегда хвалили все, его знавшие. Но при чем тут я? Он заметил мое недоумение и сейчас же разъяснил: «Я только что ревизовал хозяйственный подотдел, которым ведает родственник вашей невесты — Александр Александрович Г[ейлиг], и нашел ужасающие безобразия. Я решил было передать дело суду, но, увидев вашу фамилию, зашел, чтобы поглядеть, что за человек. И если бы вы не походили на вашего папашу, то дело пошло бы в суд. Ну, а теперь смотрите…» Я посмотрел и ужаснулся. «Ну что же, — сказал я ему, — не имею ни малейшего желания покрывать Александра Александровича; раз заслужил суд — в суд!» Махлин поморщился: «Видите ли, время-то сейчас уж очень суровое; в нормальное время было бы несколько лет тюрьмы, а сейчас будет „стенка“. Давайте лучше его вызовем; вы его распушите и переведите на должность, где нет искушений». Так мы и сделали.

Александр Александрович пришел, расстилал спереди и сзади свой лисий хвост, начал было спорить, но, будучи взят в тиски, замолк, и тогда заговорил я, как редко говорю, ставя ему на вид всю гнусность его поведения. Вышло так, что Иван Григорьевич заскочил тогда на минуту ко мне в кабинет и сейчас же выскочил обратно, а вечером говорил: «Ну и баню вы задали моему шурину, и поделом. А я вот послушал вас на высоких тонах…» — «Ну и что же? Неприятно?» — «Да уж, не очень».

Покончив с делом, Махлин остался поболтать и затем сказал: «Я не знаю, какова ваша невеста, но тесть у вас — первый сорт». А Зиночка разъяснила: «И невеста — тоже первый сорт». Я упоминаю этот эпизод, во-первых, для объяснения постоянной враждебности к нам со стороны Александра Александровича и его жены, а затем, чтобы показать, как на наш брак смотрело «общественное мнение». Все знали и помнили, какое у Ивана Григорьевича было состояние и положение в деловом мире; все считали, что я — охотник за приданым и вдобавок удачный охотник. Но этого рода комплименты совершенно мне не нравились. Я и ты знали, что никакого приданого Иван Григорьевич дать не в состоянии, что никакого разговора об этом у нас с ним не было и никогда не будет и что собственный труд поможет нам устроить наши дела. Я знал (а ты не знала), что наилучшее сокровище, которое может дать мне Иван Григорьевич, это — ты сама, и ничего другого мне не нужно.

Но все эти пересуды меня все-таки раздражали, и, заранее настроенный враждебно, я готовился предстать 31 августа перед деловой Москвой[267].

Так время подошло к 27 августа — нашему гражданскому браку. Мы с тобой вдвоем, самым скромным образом, отправились в загс, чтобы «расписаться» у того же товарища Дзиковского в книге. Он был совершенно спокоен и корректен, прочел нам статьи узаконений, спросил, продолжаем ли мы желать венца, и затем сделал соответствующую запись в регистре и выдал нам бумагу — брачное свидетельство. Если не ошибаюсь, загс находился или на Кузнецком или где-то поблизости. Мы пошли в какое-то кафе на Кузнецком, чуть ли не рядом с Вольфом[268], и там вдвоем, и очень весело, выпили дрянного кофе с таковыми же песочными пирожными. Затем мы направились в Архангельский переулок, где никто нас не поздравил, так как для всех главной церемонией была та — воскресная.

Пришло и это воскресенье. С утра из Трамота пришла моя курьерша — вороватая и очень хорошая и преданная нам женщина, чтобы помогать в приготовлениях. К 12 часам, часу венчания, стали сходиться гости: их было очень много, и из них я не знал никого, кроме твоего крестного и партнеров Ивана Григорьевича. Пришел пастор — почтенный человек, который спросил меня, желаю ли я службу на русском или немецком языке. Я высказался за русский. Все сосредоточилось в большом салоне. Пришла и ты в светлом весеннем платье и с цветами, но без фаты, шлейфа и fleurs d’orange[269], и стала рядом со мной.

После молитв и чтения пастор обратился к нам с прочувствованным, простым и, в общем, вполне уместным словом. Затем он спросил нас, желаем ли мы стать мужем и женой, сначала меня, а затем тебя, и ты ответила решительно, определенно и как бы с вызовом. И я опять почувствовал, что в мою жизнь вошло большое и прочное счастье, и решил тщательно, во всех отношениях, на всех путях наших, оберегать его от всех внешних натисков, а прежде всего от нас самих и еще, прежде всего, от себя самого. Об этом я думал, стоя рука об руку с тобой и чувствуя то же, что чувствовала и знала ты, что это «всерьез и надолго», а вовсе не на три месяца, как нам предсказывали.

Все стали подходить и поздравлять нас; были свадебные подарки, среди них — и ценные, но совершенно никуда неприменимые. Наилучший подарок был от Александра Львовича: два абонемента на цикл бетховенских симфоний под управлением Кусевицкого. Затем начались закуска и выпивка. Меня познакомили с рядом лиц, но я запомнил немногих: прежде всего — Мирзу Мухетдинова, как будто прилетевшего на грифоне из стран «тысячи и одной ночи», и его сыновей. Он показал мне свои простреленные уши и рассказал, как бежал из Бухары верхом и как за ним гнались всадники, посланные эмиром, чтобы взять его живым или мертвым; уши ему прострелили, но он все-таки ускакал[270]. Мне очень понравились его сыновья: сдержанный и умный Мирза-Исам, тонкий и чуткий Мирза-Амин.

Познакомили меня и с Аршиновым и, конечно, рассказали анекдот о его юбилее, когда друзья поднесли ему золотой аршин в 15 вершков отпускать товар покупателям и серебряный аршин в 17 вершков принимать товар у оптовиков. Мне он понравился: умный и крепкий старик. Понравился и его сын, который вышел не в отца: получил хорошее образование и преподавал геологию в Коммерческом институте; после октябрьского переворота передал Наркомпросу небольшую астрономическую обсерваторию, выстроенную на отцовские средства. «Видите, — сказал мне старший Аршинов, — мы, современные купцы, предпочитаем этот путь для замаливания грехов». С младшим Аршиновым мы часто встречались впоследствии в разных научных и правительственных учреждениях. Это был пресимпатичнейший идеалист, совершенно лишенный буржуазно-купеческой закваски.

Познакомился я и с твоим давним поклонником Эмилем, которого все происходившее явно огорчало, но Иван Григорьевич очень ласково угощал его и немножко подбодрил. Часов около четырех тетя Ася посмотрела на часы и сказала: «Ну, дети, собирайтесь; поезд ждать не будет». И мы отправились в Мамонтовку, где нас ждал прекрасный обед с домашними пирожными, пирожками и, конечно, «Soupe Anglaise» — огромными порциями. Конечно, нам уже дали комнату на самой даче, и к Стрелливеру (лейка, гвоздь и матрац) я не вернулся.

Кстати, я сейчас припомнил, что именно напугало Ивана Григорьевича и заставило его ускорить нашу свадьбу. Незадолго до его дня рождения я заболел гриппом в тяжелой форме и остался лежать на своем матраце. Ты прибежала, ужаснулась, и вы с Катей принесли мне лекарства, пищу и несколько улучшили мой «комфорт». Болезнь моя длилась недолго, но ты не раз забегала ко мне одна, и дамы донесли об этом Ивану Григорьевичу.

Когда я появился в Трамоте, Сергей Владимирович Г[роман] поздравил меня и упрекнул, что не позвал его. Я ответил, что у меня были две причины: первая — наша дружба, а из своих друзей я не звал никого, а вторая — то, что он является начальством, а по духу советских служебных нравов совершенно не годится звать на свадьбы начальников: дурной вкус, заискивание и некоторое стеснение для тех из приглашенных, кто работает в Трамоте[271].

Во время нашего краткого послесвадебного пребывания в Мамонтовке нам пришлось обсудить много практических вопросов и принять ряд решений, и, на мой взгляд, все было сделано неправильно. Но в тот момент иначе поступить было нельзя.

Первый вопрос: где мы будем жить? Я хотел, чтобы мы поселились отдельно от твоей семьи — скажем, там, где жил я, то есть [в доме] 13 по Мясницкой улице в квартире Гашкевича, который предлагал мне две хорошие меблированные и отапливаемые комнаты, в общем независимые от его помещения. Тебе же хотелось жить при отце — и вовсе не по соображениям семейного уюта (мы уже знали, какого сорта этот уют), но чтобы предохранять его от многих весьма реальных опасностей, так как мое положение, как ответственного советского работника и вдобавок преподавателя университета, было гораздо прочнее, чем положение Ивана Григорьевича. На это я отвечал, что моего влияния не хватит, чтобы защищать квартиру из десяти комнат, и что самое разумное для Ивана Григорьевича было бы переселиться куда-нибудь в более скромное помещение, где вдобавок ему не будет все портить его положение бывшего домовладельца. Но тут начинались единодушные протесты: во-первых, мотивы сентиментальные, обжитость помещения, память о покойной Густаве Сергеевне, затем мотивы деловые, а вернее — квазиделовые: куда деваться с монументальной мебелью, со всеми вещами, с десятками кресел, диванов и т. д.? Я отвечал: оставить себе необходимое и скромное, а остальное продать; этого уже никто не хотел слушать.